Пышет злобой, готова подохнуть, но лишь бы я рядом с нею подох от мучительного воздержания.
Господи! Я ударил ее…
Я взбешен. И готов удавить…
Вновь ударил ее, господа: она долго и горько плакала.
Я спасаюсь только работой (кто бы мог подумать!): окучиванием благородного лавра, пересадкой драцены, обрезанием кофейного дерева. Защищаюсь посадкой вересковых: о, арбутус, агапетес, энкиантус, эрика, пиерис!
Дед подсмеивался.
Он издевался.
«Рай обязан сверкать, сынок».
Черт знает, чем она там, на лугу, занимается – днем бегаю взад-вперед с неизменными ведрами, перепрыгивая через эту бесполезную тварь (безделье ее нисколько не тяготит: бесконечные маски, натирания, ванны, подставление солнцу своей тощей подвяленной задницы), но когда возвращаюсь – склоки, вой, отвратительный визг.
Козел пасется поблизости – что-то все это подозрительно.
Я подслушал их разговорчик:
– Грубиян и несносный циник. Наглый хам, ничего не поделаешь. Вам придется смириться, милая… Ненадолго…
Это как так понять: ненадолго?
Он отмел все мои подозрения (дурак, кретин, не сдержавшись, я признался в невольном подслушивании):
– Вы, голубчик, не сомневайтесь: дипломатия – прежде всего. Я всегда вам желаю добра и желаю конца войны вашей! Но приходится к ней подлаживаться: вы же сами знаете женщин!
Один кролик меня нашел за подкармливанием синеголовника (никогда еще с таким рвением не рыхлил я благодатную почву, не поил и не холил растения).
Он откашлялся и присвистнул, обращая внимание на себя.
– Что ты хочешь, братец, сказать?
– Курупуния, – молвил кролик. – Я заметил ее возле куста, пока ты возился с бегонией.
– Ну и что?
Кролик вновь тихонько присвистнул.
– Только то, что она собирала курупуниевую пыльцу. Подозрительно это, братец!
– Яд?
– А ты еще сомневался!
Соглядатай мой ускакал, я рванул с поспешностью к лугу. Так и есть! Встречала с учтивостью:
– Я намерена помириться. И давай-ка отпразднуем, мусик, наш с тобой небольшой юбилей…
Опускаю прелюдию к схватке: только главное, только суть.
Негодяйка вкрадчиво пела – дескать, целых три года прошло с той поры, как дедок предъявил мне ее в подарок, как я услышал над собой позвякивание монист! Затем ехидна посулила близость («пусик будет сегодня доволен»). И протягивала лопух, на котором невинно была разложена ее витаминная дрянь – киви, манго, два-три банана.
Кто сказал бы мне еще год назад, что я, пусть и одичавший без опиума и алкоголя, бородатый, мохнатый, нагой, но все же, клянусь, джентльмен, в котором засела неистребимая память приличий (хотя бы насчет того, как обращаться с дамами), с неистовым диким воплем, с восторгом полинезийца наскочу на это чудовище, на эту лернийскую гидру. Но безумие стоило мессы! Не поверите, с каким наслаждением пытался я запихать отраву в ее поганую глотку.
Как отпрыгнула? Как отбилась?
До сих пор не пойму, господа…
Это сладостное забытье! Это царство безмерного бешенства: вдохновляющее, как «Марсельеза»! Пьер Безухов со своей мраморной столовой доской – лишь жалкое подобие сцены!
[78]
И его бессмертное «Воооон!» – писк мышиный в сравнении с тем моим праведным рыком.
Да, в бананах был яд курупунии!
Но ведь кто-то ей подсказал…
Ведь сама не могла додуматься…
Кроты? Попугаи? Павианий король?
Здесь бесчисленны доброжелатели!
«Ну, голубчик! Это уж слишком. Как вы только могли подумать! Я и отрава? Нет, вы только представьте! Не сыграть ли партейку в го?»
К черту, к дьяволу эту партию!
И с тех пор я не сплю…
«Ах, оставьте же вы, наконец, свою ревность, голубчик! Очень даже смешно – ревновать! Да мы с ней просто общаемся. И тем более – вы целыми днями на работе. Что ей делать? Куда податься? И она изливает отчаяние, ну, а я добродушно внимаю. Что с того, что она исчезает? Ну куда здесь возможно спрятаться? Безобиднейшие прогулки! Да, смеемся! Да, разговариваем! Развлекаю ее – не более. Разве я способен на подлость? И к тому же, как вы себе представляете? Возраст мой не позволит… И не думайте, и не гадайте – здесь чистейшей воды платонизм. Мы гуляем. Вдыхаем цветочки».
Я застукал их за серебристым лохом. Ошарашенный зоофилией, сбитый с ног ненасытным бесстыдством этой позднеримской матроны, до основ своих потрясенный явившейся мне картиной из апулеевского «Осла», я схватил Мессалину за горло (ее рогатый любовник, сопя, удалился в заросли) – и вот только тут, когда вновь в глаза мои бросилась бородавка, когда на смену загару на ее сдавленной шее пришла предсмертная синь, когда она захрипела, когда ее глаза выскочили из орбит, я наконец догадался…
Capreolus! Этот Яго желал моей гибели! Это он подстраивал го! Это он познакомил с Нагайной! Это он таким изощренным способом подсунул мне гнусную Еву, он применил беспощаднейшее из орудий, не хуже ракеты «Экзосет» разносящее по клочкам. Прирожденный интриган, он метнул в меня свою самую подлую бомбу, если и не разрывающую сразу, то рано или поздно сотворяющую из мужчины либо зверя, либо безнадежного психопата. Женщина – «Большая Берта»
[79]
дьявола! Там, где сатана пускает ее в ход, воцаряется глупость, бьет рекорды самодовольство, разгорается алчность, торжествуют свары и склоки, сияет лукавство, поднимается на пьедестал примитивное злое вранье! Все взрывается, все обрушивается, все летит в тартарары. И куда ни ткни, и куда ни подайся (а бежать мне отсюда некуда!) – липкость, подлость, паутина, тупик. Гад лукавый! Подлющий змей!