Это ее дешевое ожерелье (отдаленный намек на кораллы).
Клипсы, едва ли дороже стаканчика супа в самой занюханной, самой грязной чикагской забегаловке.
Дребезжанье монист – неужели нельзя их содрать?
Черт с ним, с Аристотелем, и пусть Хайдеггер известен девице, точно так же, как мне известны нюансы творчества какого-нибудь Гальяно – но хотя бы пару словечек могла бы молвить о «Стокманне» с его парфюмерной мелочевкой, о своем осиротевшем автомобильчике, о подругах, о растворившемся в пространстве (я не сомневался, что навсегда) отчем доме, о примитивном копошении в офисе («кофе, чай, сэр?», «вам с молоком?»), наконец, пусть даже и о бой-френде – тысячи тем для хотя бы самой примитивной истории, тысячи журчащих исповедальных ручейков, которые вполне могли бы слиться с моими…
Так нет же, нет, господа!
Она чистила ногти, словно пилочкой, жесткими листьями ребристого кронуса – и бесконечно, безгранично, пустынно молчала.
Клянусь, пустота ее оказалась бездоннее нависающей над раем всеми своими скоплениями солнц равнодушной мамаши-вселенной, в которой мог вполне затеряться даже Господь – мой вездесущий мучитель!
«Здравствуй, милый», «Мусик мой, пусик!», «Не потрешь ли девушке спинку?».
Бежать? Но куда? К парникам? К прополотым грядкам? Под навес к ненавистному благодетелю, который, одарив этим счастьем, откровенно над рабом своим и подсмеивался? К мною же изгнанным, обозленным, затаившим несомненную месть павианам? В рощу сосен корейских, облюбованную барсуками? В кущи розового бамбука, где, совершенно не сомневаюсь, не дадут глаз сомкнуть попугаи и комары?
Ее глупости, стоны, запахи, бородавка, грудь с волоском, пупок, который капризно требовала она каждый раз целовать, и ужаснейшие привычки – на меня по ночам закидывать ногу, храпеть, накладывать дикие маски из раздавленных фруктов, откровенно бездельничать, бесконечно собой заниматься, «мусик-пусик», «рыбка», «кисуня»…
Еще год промелькнул, господа…
Как она ревет отвратительно.
Бегемотиха.
Питекантропка.
Гнусно, гадко, изматывающе…
Две старушечьи складки, проявляясь мгновенно, огибают ботоксный рот, а затем – обезьянья гримаса. И сопение перед хныканьем, бормотание, сопли, уголки ее губ пузырятся – нет, не стоит и продолжать! Подобные упражнения (я имею в виду истерику) вообще обладают особенностью превращать в черт-те что даже самых прелестных женщин, но мадам далеко не прелестна: чего стоит отвисание нижней челюсти и выдавливание мелких слез – впрочем, опять-таки зачем портить вам настроение? Дамы в плаче – особое зрелище. Здесь, однако, клинический случай. Представьте себе, стоит нам только столкнуться лбами – просыпается в ней неожиданное красноречие: «гамадрил!», «негодяй!», «подонок!», «я так верила!», «ты – не мужчина!», «ничего ты уже не можешь!». А затем виртуознейший мат, на который способны разве что ливерпульские докеры или здешние какаду. Готов с кем угодно поспорить – перед искушением врезать за подобные выходки не устоял бы сам святой Антоний. Удивительно, но я терплю даже в тот невыносимый момент, когда с особой цыганской страстью предается анафеме главный предмет мужской моей гордости – беззащитный, ранимый, трепетный. Все осечки его, вся его анатомия подвергаются осмеянию (она помнит любую оплошность). Заключительный мощный хук: она сравнивает его с другими (не в мою, разумеется, пользу), и вот здесь узнаю с тихим ужасом о такой незначительной мелочи, как количество геркулесов, спавших с ней ранее на бесчисленных столах и диванах и демонстрировавших этой шлюхе настоящие размеры.
От подобных жеребцов сделано двести абортов: «На детей не надейся, мудак!»
Все выпаливается, словно картечь.
И наконец – Ниагара.
Клоуны из «Дю Солей»
[77]
, не идут ни в какое сравнение с этим мощным выбросом слез.
И чем дальше все катилось, тем хуже.
А вот capreolus весьма оживился: нарезая круги вокруг меня и отвратительной панночки, прислушиваясь к семейному гвалту, днем и ночью теперь он маячил на нашем лугу, с неизменной учтивостью предлагая свое посредничество.
Я спасался прополкой и стрижкой – я готов был возиться сутками с прежде столь ненавистной кариотой жгучей и достиг настоящих высот в разведении клеродендронов (кистевидные их соцветия расположены в пазухах листьев: из белых чашек выдвигаются удивительные цветы), я обихаживал сирень и черемуху до полного растворения сада в обычной для здешнего микроклимата египетской тьме – лишь бы только ее не видеть, уныло не тереться рядом. Я готов был забиться от нее в заросли битуса и всевозможнейших папоротников – черт с ними, с муравьями и жужелицами – и ведь забивался, и спасался там какое-то время! Но опять-таки плоть, господа! подлая гнусная плоть, от желаний которой сходили с ума и Толстой, и все тот же Антоний. Да, да, именно плоть каждый раз давала под дых: ничто так не унижает мужчин, как ее бесовская жажда.
Я боролся, я ненавидел – но магнит между ног был сильней: два, три дня моей гордыни – и ведь вновь приходилось упрашивать.
Не удивительно, что, в конце концов, эта гадина заявила: «Я устала, болит голова».
Мой сарказм был весьма естественен («где работала? чем занималась?»).
– Я устала валяться с тобой.
– Ведьма!
– Сволочь!
– Продажная сука!
– Жалкий евнух, пентюх, импотент!
На глазах у енотов и кроликов заварилась еще одна свара.
Вы бы знали, как я ругался: безобразно, безнадежно.
Вы бы видели, как она корчилась, как разбрызгивала слюну, как пыталась до меня доцарапаться отвратительными когтями.
Ядовитые рыжие волосы, злая, гнусная мордочка: ведьма! ведьма! проклятая ведьма!
Вот зверушки повеселились!
Господи, и вообще, что творится в непонятном мире твоем?! Каюсь, я молил тебя о даровании женщины, но твой юмор слишком жесток: не знаю, что теперь делать с этой химерой Босха. Я не знаю, куда и деваться.
То, что случилось потом, описанию не поддается – изложение будет сбивчивым, заранее извиняюсь за отрывистый, скачущий слог.
Поначалу драк не было.
Поначалу еще я держался – а ведь по любому ничтожному поводу она истекала слезами – пустая, никчемная дрянь – и на меня бросалась.
Если раньше на какие-то ночные мгновения нас мирила физиология (ненавидя, я приползал, ненавидя, она уступала) – то теперь! то теперь, господа!..
Мне отказано.
Окончательно.
Бесповоротно.