Они как раз заканчивали говорить и размышлять о здешних местах и о живописи, когда пронзил их насквозь стремительным трепетом, налег на них прохладным долгим телом лес.
Лес проснулся уже полностью: колыхнул всей своей влагой, затрещал всей сушью. Больше всего лес встревожили не двое грибников, не бандюга Маклак, а четырнадцатилетняя, скачущая козой, не по годам округлившая спину и плечи девочка. Лес потянулся к ней ветвями и предупреждающе зашумел. Но девочка вступила в него так же бездумно и безоглядно, как вступала в слоистую и жгучую воду своей первой, окончательной, все дальнейшее превращения тела и души предрешающей жизни.
Девочка вступила в лес, покрикивая, посмеиваясь. Несмотря на осень, была она в легкой куртке, и короткая стрижка моталась на голове ее словно сетка: вся сразу. И хотя девочка чувствовала подбирающийся к ней холод, холод этот не вызывал у нее озноба – вызывал жар. Но по мере продвижения в глубь леса девочка становилась спокойней и спокойней, лес усмирял и утишал бродившие в ней соки, хотя и не мог усмирить и утишить их до конца. Но во всяком разе теперь мысли девочки – кривенькие, подзаборные, банно-телевизионные – как-то спрямились, налились уверенностью, силой, наполнились дыхательным терпеньем и трепетом. Из гадливо используемой, налипающей на любое тело банной мочалки она вдруг стала мало-помалу превращаться в знающую себе цену, сдерживающуюся до подходящего мига – сдерживанье тоже входило в любовную игру – женщину.
Лес был как зеркало, был как вода. И в лесу этом, в этом волшебном зеркале зеленом она казалась себе иной: чуть старше, намного гибче, заметно умней...
Девочка любила ходить в лес и раньше, и он так на нее всегда и действовал: смирял прыгающих в теле зверьков, облегал длинным водяным и хвойным платьем. И поэтому девочка – пустая и поверхностная по определенью учителей, «с ветром в голове» по слову родителей, но на самом деле именно такая, какой и должна быть, – лес любила. Именно этот, убегавший вниз от школьного холма к оврагу и растворявший в себе, словно в кислоте, и школу с ее трусливой глупостью, и поселок, полный цепким, давно проевшим деревенское нутро, пролетарским чванством. Но любить просто – не отдавая себя – было мало. Надо было в лесу кричать, валяться, надо было гладить стволы, прижиматься к ним хребтом, притираться все смелее расходящимися в стороны ягодицами, надо было притворяться, что берешь в нем грибы, а на самом деле впихивать в ранец набухшие смолой, исходившие слизью, шибающие в нос крепким постельным духом тяжелые еловые шишки. Надо было лес трогать, ворошить, расшвыривать в нем свой шум, верезг, треск, визг, визг, треск!..
И хотя лес, гнавший волнами навкось, вверх, вниз любую информацию, передававший нужную ему весть на любое расстояние, треск, поднятый девочкой, приглушил и утишил, – чуткий, как лось, Маклак голову поднял и девочку увидел. И она его тоже увидела. А увидав, вскрикнула, но не от страха – от радости. Маклак аж скривился: этой дурошлепки ему только не хватало! Хотя, вообще-то... Но, повременив секунду, Маклак резко присел и из обзора Настюхиного пропал. Потоптавшись немного на месте, краснея, наливаясь обидой, Настюха пошла на носках к тому месту, где только что стоял симпатичный, большеглазый и большеносый, мягко скалившийся паренек в куртке. Парень по виду был свой, деревенский, только откуда-то приехавший. В деревнях же окрестных так принято не было: увидел – так хоть поговори, ущипни хоть...
Настюха обошла и обшарила кусты, где только что мелькала голова парня, и никого там не нашла. Она поискала еще, а затем, гневно фыркнув, подалась в противоположную сторону.
Грибники-философы заметили девочку не враз. Они были заняты разговором о форме грибов, о том, что верней считать низом гриба, что верхом. Младший из грибников, скинувший теперь в сыроватом осеннем лесу свой головной убор, похожий на ермолку, утверждал, что гриб просто совокупляется с землей, и ножка его вовсе не ножка, а детородный орган, шляпка же – подчинившее свои членики акту совокупления тело. При этом он одной рукой отирал свое бритое наголо, все время подмокавшее темечко, а другой перехватывал на лету узкую, ленточную, кощееву бороду, правда, тут же и выпускал ее.
Из-за этой беседы они чуть не пропустили девочку, которая давно их заметила, но радости при этом не испытывала, может, оттого что вылила ее всю без остатка на подевавшегося неведомо куда парня. Девочка решила обойти грибников стороной, сошла с тропинки, слегка шумнула чащобой и здесь-то и была замечена.
Грибники-философы враз приостановились. Затем меж собой переморгнулись, перетолкнулись, тихонько пересвистнулись.
– Эпикур... – полушепотом произнес младший, гологоловый.
– Да и Платон тоже... – тут же подхватил старший.
– Вообще греки, надо сказать...
– Вот именно – надо...
– И Васвас Розанов, так тот, как ни крути...
– Причем здесь Васвас! – старший внезапно досадливо сморщился. Не к месту всплывал новый, ненужный сейчас пласт беседы. – Вот греки – те действительно... Ау, девушка! Ау, красавица! Мы потерялись! Как нам к школе выйти? Мы из РОНО! Знаете, что это такое? Районный-отдел-народного-образования! Вот, школу ищем...
– А чего ж здесь... – Настюха недоверчиво, но как всегда лукаво и с подначкой глянула на старшего.
– Да понимаете, – философы и девочка начали медленно сближаться, – грибков решили набрать. Мы на машине, думали, быстро обернемся, грибки в машину кинем и сразу в школу. Вы ведь из местной школы? А уроки небось прогуливаете?
Настюха потупилась.
– Ну мы не скажем, не скажем, – вступился молодой, – но и вы должны пойти нам навстречу.
Настюха сразу заулыбалась.
– А чего вам?
– Ну как чего... Ты ведь взрослая девушка, с парнями гуляешь небось. Гуляешь ведь?
– А вам чего?
– Да ты не серчай... Ну, гуляешь и правильно... Живешь ведь. В Греции Древней – слышала небось – еще пораньше тебя начинали. И ничего, до ста лет жили. И...
Старший перебил младшего.
– Тебя звать как?
– Настюха.
– Ну стало быть так, Настюха. Мы люди добрые. Вот тебе пятьдесят долларов, а ты с нами пошути легонько.
– Как это?
– Ну парни тебя ведь сверлили уже?
– Скажете тоже...
– Так да или нет? Если нет, иди себе в школу и мы за тобой потопаем. А если да, то вот тебе полтинник и подходи поближе. Так да или нет?
– Ну, да...
Настюха, порхнув, подлетела к старшему, выхватила у него бумажку.
– А не фальшивые? А не отберете? – затараторила она, скидывая со спины ранец и заталкивая в него пятидесятидолларовую бумажку.
– Ну какие фальшивые, – отпихивая ногой кинутый теперь наземь ранец, гундосил старший. – Витя, под ручки, под ручки прими...
Пятьдесят долларов – это была теперешняя месячная зарплата матери и отца вместе, и Настюха, закрыв глаза, слушала, как лез под юбку старший, как пригибал ее голову к себе крепко перехвативший обе руки ее младший.