– Вы уходите? – спросил Рэтлиф.
– Да, – сказал дядя Гэвин. – Надо ехать на Уайотт-Кроссинг.
– И вы не подождете Флема?
– Он сюда больше не придет, – сказал дядя Гэвин. – Не посмеет. А то, ради чего он вчера хотел дать мне взятку, все и так произойдет, но уже без взятки. Прийти же снова, чтобы разнюхать, он не посмеет. Придется ему ждать и услышать о результате вместе со всеми. Он это знает. – Но Рэтлиф все загораживал дверь.
– Наша беда в том, что мы никогда не оцениваем Флема Сноупса правильно. Сперва мы сделали ошибку, не оценив его вовсе. Потом сделали ошибку, переоценив его. А теперь мы снова собираемся сделать ошибку, недооценив его. Если человек просто хочет денег, ему, чтобы удовлетвориться, надо только сосчитать их, положить куда-нибудь в надежное место, и дело с концом. Но он теперь узнал, как приятно обладать этим новым сокровищем, а тут уж дело другое. Это все равно как наслаждаться теплом зимой, или прохладой летом, или миром, или свободой, или довольством. Это нельзя просто сосчитать, надежно запереть где-нибудь и забыть, покуда не захочется снова взглянуть. Об этом надо все время заботиться, все время помнить. Это должно быть у всех на виду, иначе этого все равно что нет.
– Чего нет? – сказал дядя Гэвин.
– Того нового открытия, которое он только что сделал, – сказал Рэтлиф. – Можете называть это гражданской добродетелью.
– Отчего же, – сказал дядя Гэвин. – Вы думали назвать это как-то иначе? – Рэтлиф глядел на дядю Гэвина пристально, с любопытством; он словно ждал чего-то. – Ну, дальше, – сказал Гэвин. – Я вас перебил.
Но Рэтлиф уже ничего не ждал. – Да, да, – сказал он. – Он придет к вам. Должен будет прийти, чтобы убедиться, что и вы все поймете, когда время наступит. Может, он до вечера будет крутиться где-нибудь поблизости, чтобы, как говорится, пыль осела. А потом придет, чтобы, по крайней мере, показать, как прогадал тот, кто его хочет отстранить.
Так что в Уайотт мы не поехали, но на этот раз Сноупса недооценил сам Рэтлиф. Не прошло и получаса, как мы услышали на лестнице его шаги, а потом дверь отворилась, и он вошел. На этот раз он не снял свою черную шляпу; он сказал только: «Доброе утро, джентльмены», – подошел к столу, бросил на него ключ от студии Монтгомери Уорда и пошел назад к двери, а дядя Гэвин сказал:
– Премного благодарен. Я верну его шерифу. Вы как и я, – сказал он. – Вам тоже наплевать на истину. Вас интересует только справедливость.
– Меня интересует Джефферсон, – сказал мистер Сноупс, берясь за ручку и отворяя дверь. – Нам здесь жить. До свидания, джентльмены.
11. В.К.РЭТЛИФ
И все же он ничего не понял, даже сидючи… сидя в своем служебном кабинете и наблюдая, каким способом Флем избавил Джефферсон от Монтгомери Уорда. И все же я ничего не мог ему рассказать.
12. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН
Чего бы, по мнению Рэтлифа, ни добивался мистер Сноупс, но, по-моему, то, чем тогда занялся дядя Гэвин, ничему не помогало. На этот раз моей маме даже не пришлось сваливать вину за все на мисс Мелисандру Бэкус, потому что мисс Мелисандра в это время уже вышла замуж за человека, за приезжего, про которого все, кроме самой мисс Мелисандры, знали (мы не имели понятия, знал ли об этом ее отец, который все дни просиживал на своей веранде со стаканом сода-виски в одной руке и томиком Горация или Вергилия в другой – такое сочетание, по словам дяди Гэвина, отгородило бы от простой сельской жизни Северного Миссисипи и более сильного человека), знали, что он известный всем, очень богатый бутлегер из Нового Орлеана. По правде говоря, она отказывалась этому верить, даже когда его привезли домой с аккуратным пулевым отверстием посреди лба и повезли хоронить на не пробиваемом пулями бронированном катафалке, а следом ехали такие паккарды и кадиллаки, которых не постыдился бы Голливуд, не говоря об Аль Капоне.
Нет, я не о том. Мы по-прежнему не имели понятия, знала ли и она об этом или нет, даже через много лет после его смерти, когда у нее была куча денег, двое детей и это имение, – в ее детстве оно было просто обыкновенной миссисипской хлопковой плантацией, но ее муж понастроил там такие белые изгороди, такие флюгера в виде коньков, что оно стало чем-то средним между загородным клубом в Кентукки и ипподромом на Лонг-Айленде; многие друзья считали, что они обязаны открыть ей глаза на то, откуда шли все эти деньги; но даже теперь, стоило им об этом заговорить, она меняла тему разговора, – она все еще казалась юной девушкой, тоненькой, смуглой, хотя уже была миллионершей и матерью двоих детей и в ней таилась страшная сила – та беззащитность, беспомощность, которая посвящает в рыцари каждого мужчину, оказавшегося поблизости, прежде чем он успевает повернуться и удрать, – и она меняла тему разговора, словно даже имени своего мужа никогда не слыхала, словно его никогда и на свете не было.
Понимаете, на этот раз моя мама даже не могла сказать: «Если б он женился на Мелисандре Бэкус, она бы спасла его от всего этого», – причем на этот раз она подразумевала Линду Сноупс, как раньше – миссис Флем Сноупс. Но, во всяком случае, она все обдумала, потому что вдруг перестала беспокоиться. – Ничего, – сказала она отцу. – Все это уже раньше было: разве не помнишь? Он и в Мелисандру никогда не был влюблен, ну, ты понимаешь, по-настоящему. Всякие там книжки, цветы, срывал мои тюльпаны и нарциссы, чуть только они расцветут, и посылал туда, где весь двор, – акра два, не меньше, – был засажен тюльпанами, срезал для нее лучшие мои розы и читал ей стихи, сидя в гамаке. Он просто формировал ее ум: больше ему ничего не было нужно. Но Мелисандра всего на пять лет моложе его, а ведь эта чуть ли не вдвое младше, собственно говоря, он ей в дедушки годится.
И тут отец сказал: – Хе, хе, хе! Формироваться-то она формируется, но действует это не на ее ум, а на Гэвина. Эти формы и на меня бы подействовали, если б я не был женат и не боялся на нее смотреть. Да ты сама смотрела на нее когда-нибудь? Ты же человек, хотя и женщина. – Да, я вспоминаю много случаев, когда казалось, что мой отец родился слишком рано, до того, как изобрели «волчий присвист».
– Перестань! – сказала мама.
– Но в конце концов, – сказал отец, – может быть, Гэвина и впрямь надо спасти из этих шестнадцатилетних когтей. Ты поговори с ним, скажи ему, что я согласен принести себя в жертву на алтарь семейной чести.
– Перестань! Перестань сейчас же! – сказала мама. – Неужели ты даже сострить лучше не можешь?
– Дело обстоит куда хуже, – сказал отец. – Я не острю, я говорю серьезно. Вчера после обеда они сидели за столиком, в кондитерской Кристиана. Перед Гэвином стояло только блюдечко с мороженым, а вот она ела какую-то мешанину, – наверно, ему это стоило центов двадцать, а то и все тридцать. Так что Гэвин прекрасно знает, что делает; и все-таки хоть она и недурна собой, но до матери ей далеко: нет в ней чего-то этакого. – И он обеими руками изобразил в воздухе что-то похожее на форму песочных часов, а мама стояла перед ним и смотрела на него как змея. – Может, он сначала сосредоточил внимание на формировании ее форм, а о формировании ума не очень-то думает. И кто знает? Может быть, она когда-нибудь и на него посмотрит такими же глазами, как на банановый пломбир, или что ей там подавал Ските Макгаун.