– Кроме тебя, – сказала мама.
– Брось, – сказал дядя Гэвин.
– Да, кроме тебя, – сказала мама.
– Он всего лет на пять старше ее, – сказал дядя Гэвин. – А я больше чем вдвое старше.
– Кроме тебя, – сказала мама. – Все равно, до какого бы возраста ты не дожил, ты никогда не будешь вдвое старше, чем любая женщина, а сколько ей лет, это неважно!
– Ладно, ладно, – сказал дядя Гэвин. – Так о чем это я? Спасти Джефферсон от Сноупса – наш долг. Спасти Сноупса от Сноупса – великая честь.
– Ты говорил – привилегия, – сказала мама. – Заслуга.
– Ну, ладно, – сказал дядя Гэвин. – Пусть будет просто удовольствие. Ты довольна?
Тем и кончилось. Через некоторое время отец вернулся домой, но маме нечего было ему рассказать, потому что он и так все знал, ему только оставалось ждать, пока понадобится «волчий присвист», которого еще не придумали; ждать до следующего дня, до послеобеда.
Она пришла немного позже двенадцати, как раз в то время, как ей возвращаться из церкви, если только она в тот день ходила в церковь. Может, и ходила, потому что на ней была шляпа. А может быть, мать заставила ее надеть шляпу ради моей мамы; она показалась на улице из-за угла, и она бежала бегом. Тут я увидел, что шляпа у нее как-то сбилась набок, как будто кто-то ее дернул, или потянул, или она за что-то зацепилась мимоходом, да еще другой рукой она держалась за плечо. И тут я увидал, что лицо у нее ужасно злое. Испуганное, конечно, тоже, но сейчас, когда она входила в калитку, держась за плечо, и уже не бежала, а просто шла быстрым, твердым шагом, лицо у нее было скорее злое, чем испуганное, но потом испуг проступил сильнее. И вдруг, оба эти выражения слились в одно, совершенно непохожее ни на испуг, ни на злость, потому что в эту минуту из-за угла выехала машина и промчалась мимо – машина Матта Ливитта, – в городе было много таких подержанных машин, но только у него одного на радиаторе красовалась огромная медная сирена, и, когда он на всем ходу нажимал кнопку, сирена гудела в два тона: и вдруг мне показалось, как будто чем-то запахло, пронесся порыв чего-то такого, что я не понял, даже если бы это когда-нибудь повторилось; машина промчалась, а Линда пошла дальше напряженным, быстрым шагом, в съехавшей набок шляпке, все еще держась за плечо, все еще дыша порывисто и быстро, хотя на ее лице уже ничего, кроме испуга, не было, и поднялась на веранду, где ждали мама и дядя Гэвин.
– Здравствуй, Линда! – сказала мама. – У тебя рукав порван!
– Зацепилась за гвоздь, – сказала Линда.
– Вижу, – сказала мама. – Пойдем наверх, в мою комнату, снимешь платье, я зашью.
– Не стоит, – сказала Линда, – лучше дайте мне булавку.
– Ну, возьми иголку, зашей сама, а я пойду узнаю, как с обедом, – сказала мама. – Ты ведь умеешь шить, правда?
– Да, мэм, – сказала Линда. Они поднялись наверх, в мамину спальню, а мы с дядей Гэвином пошли в кабинет, и тут отец, конечно, сказал дяде Гэвину:
– Значит, не успела она сюда дойти, как кто-то к ней пристал? Что же ты, мой мальчик? Где твое копье и меч? Где твой белый конь?
Но в первый раз Матт не прогудел в свою медную сирену, проезжая мимо нашего дома, так что мы не понимали, к чему так прислушивается Линда, сидя за обеденным столом, – дырка на плече была зашита, да так, будто зашивал ее десятилетний ребенок, а лицо у нее было все еще напряженное, испуганное. Но мы тогда еще ничего не понимали. То есть не понимали, что ей приходится столько всего делать сразу: и притворяться, что ей нравится обед, и держать себя как следует за столом, в чужом доме, среди людей, которые, как она понимала, не имеют никаких особых оснований хорошо к ней относиться, и все время ждать, что же еще выкинет Матт Ливитт, да еще при этом стараться, чтобы никто не заметил, чем заняты ее мысли. То есть напряженно ждать, что же случится дальше, а потом, когда это случалось, продолжать, как ни в чем не бывало, спокойно есть и отвечать «да, мэм» и «нет, мэм» на все мамины вопросы, а в это время желтая машина снова мчится мимо нашего дома, и сирена воет в два тона, и мой отец вдруг вскидывает голову и с шумом втягивает носом воздух и говорит: – Чем это вдруг запахло?
– Запахло? – говорит мама. – Чем же?
– Тем самым, – говорит отец. – Да я этого не нюхал вот уже сколько лет… когда же это было, Гэвин? – А я сразу понял, о чем говорит отец, хотя это было, когда я еще не родился, но мне все рассказывал мой двоюродный брат Гаун. И мама тоже поняла. То есть она вспомнила все, потому что она-то слышала еще тогда, как гудел мистер де Спейн. То есть хоть она, быть может, и не связывала этот вой сирены с Маттом Ливиттом, но ей только стоило посмотреть на Линду и на дядю Гэвина. А может быть, ей достаточно было взглянуть только на дядю Гэвина – ведь они были близнецами, а этим все сказано. Потому что она тут же остановила отца:
– Чарли! – а отец сказал:
– Может быть, мисс Сноупс меня простит на этот раз. – Он обращался прямо к Линде. – Понимаете, как только у нас обедает хорошенькая девушка, так чем она красивей, тем больше я стараюсь острить, чтобы гостье захотелось прийти к нам опять. Но, кажется, на этот раз я перестарался. Так что, если мисс Сноупс простит меня за то, что я слишком старался ее рассмешить глупыми остротами, я ее прощу за то, что она слишком хорошенькая.
– Молодчина! – сказал дядя Гэвин. – Если и эта твоя шутка не совсем на уровне, то, по крайней мере, в ней колючек нет, как в той. Выйдем на веранду, Мэгги, там прохладнее.
– Хорошо! – сказала мама. Мы немного задержались в прихожей и посмотрели на Линду. На ее лице был уже не просто страх, оттого что она, шестнадцатилетняя девочка, впервые попала в дом к людям, которые, наверно, заранее ее не одобряли. Не знаю, что было на ее лице. Но мама знала, потому что смотрела она именно на маму.
– Пожалуй, в гостиной будет еще прохладнее, – сказала мама. – Пойдем туда. – Но поздно. Мы уже услышали сирену, отчетливо, каждый звук: «ду ДУ, ду ДУ, ду ДУ» – все громче и громче, потом – мимо дома, еще отчетливее, потом – затихая, а Линда вдруг посмотрела на маму, еще секунду-другую, с отчаянием. Но это выражение отчаяния тоже исчезло; может быть, только на секунду это было отчаяние, а потом исчезло и осталась только прежняя напряженность.
– Мне пора идти, – сказала она. – Мне… извините, пожалуйста, мне пора… – И тут она взяла себя в руки: – Благодарю вас за обед, миссис Маллисон. Благодарю вас за обед, мистер Маллисон. Благодарю вас за обед, мистер Гэвин. – Она уже подходила к столику, где лежала ее шляпка и сумочка. Нет, я не ждал, что она и меня поблагодарит за обед.
– Пусть Гэвин отвезет тебя домой, – сказала мама. – Гэвин…
– Нет, нет, – сказала она. – Я не… Я, я… Он не… – И она побежала через парадную дверь, по дорожке до калитки почти бегом, а за воротами она побежала бегом, ровным, отчаянным бегом. Потом исчезла.
– Клянусь Цицероном, Гэвин, – сказал отец, – ты падаешь все ниже. В тот раз ты, по крайней мере, столкнулся с ветераном испано-американской войны, с владельцем гоночной машины. А теперь перед тобой всего только любитель-боксер в самодельном драндулете. Будь начеку, братец, не то в следующий раз тебя вызовет на смертельный поединок бойскаут на велосипеде.