Его не предали военному суду, но исправительная полиция приговорила его к трём месяцам тюрьмы за поджигательские речи, призывавшие к свержению правительства.
Он написал из Фалеза своим бывшим хозяевам, прося как можно скорее прислать свидетельство о доброй нравственности и примерном поведении; так как их подписи должен был удостоверить мэр или его помощник, они предпочли попросить об этой услуге нотариуса Мареско.
Их провели в столовую; стены были увешаны старинными фаянсовыми блюдами, в узком простенке красовались часы Буля. На столике красного дерева, без скатерти, стояли два прибора на салфетках, две чашки, чайник. Г‑жа Мареско проплыла по комнате в синем кашемировом пеньюаре. Это была парижанка, скучавшая в деревне. Затем появился нотариус с газетой в одной руке и адвокатской шапочкой в другой; он тотчас же с любезной улыбкой приложил печать, заметив, однако, что их протеже — человек опасный.
— Что вы! — сказал Бувар. — Из-за нескольких неосторожных слов…
— Нет, уж позвольте, дорогой мой! Иные слова ведут к преступлению.
— Однако же как отличить речи преступные от речей безобидных? — возразил Пекюше. — Что нынче запрещено, тому завтра будут рукоплескать.
Он не одобрял жестокости, с какою было подавлено восстание.
Мареско, разумеется, стал ссылаться на защиту общественного порядка, на благо государства, на высший закон.
— Извините, — сказал Пекюше, — право одного человека так же священно, как право общественное, и вы ничего не можете противопоставить этой аксиоме, кроме силы.
Мареско вместо ответа презрительно поднял брови. Лишь бы ему не мешали составлять нотариальные акты, жить в своём уютном, комфортабельном доме, среди фаянсовых тарелок, а там хоть трава не расти: если на свете и бывают несправедливости, это его не касается. Он извинился перед гостями: его ждут неотложные дела.
Громкие фразы о благе государства возмутили обоих друзей. Консерваторы заговорили теперь, как Робеспьер.
Им ещё многому пришлось удивляться: популярность Кавеньяка падала. Национальная гвардия вызывала подозрения. Ледрю-Роллен погубил свою репутацию даже во мнении доктора Вокорбея. Прения о конституции никого не интересовали, и 10 декабря все жители Шавиньоля подали голос за Бонапарта.
Шесть миллионов голосов восстановили Пекюше против народа, и они с Буваром занялись вопросом о всеобщем избирательном праве.
Выбор толпы не может быть разумным. Честолюбивый хитрец всегда сумеет направить голосование, повести за собой толпу, как послушное стадо, — ведь избиратели даже не обязаны уметь читать и писать; вот почему, по словам Пекюше, было столько подтасовок при выборах президента.
— Никаких подтасовок, — возразил Бувар, — просто народ очень глуп. Вспомни, сколько болванов покупает разные снадобья, помаду Дюпюитрена, эликсир красоты и всякую дрянь. Из этих тупиц и состоит большинство избирателей, а мы подчиняемся их воле. Почему разведение кроликов не приносит трёх тысяч франков дохода? Потому что, когда кролики слишком расплодятся, они дохнут. Так и в толпе сами собой плодятся и развиваются зародыши глупости, а это ведёт к гибельным последствиям.
— Твой скептицизм пугает меня! — воскликнул Пекюше.
Позже, весной, они повстречали графа де Фавержа, и тот сообщил им о Римской экспедиции. Мы не собираемся завоевывать Италию, но нам нужны гарантии. Иначе мы утратим политическое влияние. Такое вторжение вполне законно.
Бувар вытаращил глаза.
— Но ведь о Польше вы говорили как раз обратное.
— Это не одно и то же! Тут дело касается папы.
Де Фаверж, говоря: «Мы желаем, мы сделаем, мы твёрдо надеемся», — выступал от лица своей партии.
И меньшинство и большинство стали одинаково отвратительны Бувару и Пекюше. Аристократия, в сущности, была не лучше простонародья.
Право вторжения казалось им сомнительным. Они принялись изучать принципы международного права по трудам Кальво, Мартенса, Вателя, и Бувар пришёл к следующему выводу:
— Политическое вмешательство применяется, чтобы вернуть престол государю, чтобы освободить народ или предотвратить угрозу нападения. В любом случае это — покушение на чужие права, злоупотребление властью, лицемерное насилие.
— Однако, — сказал Пекюше, — народы, как и люди, связаны взаимной ответственностью.
— Возможно.
Бувар задумался.
Вскоре началась Римская экспедиция.
Внутри страны, из ненависти к разрушительным идеям, парижская буржуазия разгромила две типографии. Образовалась влиятельная партия порядка.
В их округе главарями были граф, Фуро, Мареско, священник. Каждый день часа в четыре они прохаживались взад и вперёд по площади и рассуждали о последних событиях. Главной их заботой было распространять брошюры. Заглавия не лишены были выразительности: Так угодно богу, Нелепый раздел, Очистимся от грязи, Куда мы идём? Особенно замечательны были диалоги высоконравственного содержания, написанные народным языком, пересыпанные ругательствами и грубыми ошибками, чтобы было понятнее крестьянам.
По новому закону префекты имели право карать за распространение слухов, а Прудона только что посадили в тюрьму Сент-Пелажи: колоссальная победа.
Деревья свободы были срублены повсеместно. Шавиньоль последовал этому примеру. Бувар видел собственными глазами, как везли на тележке кругляки от его тополя. Жандармы стопили их в казарме, а пень подарили священнику, который сам же недавно кропил его святой водой. Какая ирония судьбы!
Учитель не скрывал своих убеждений.
Бувар и Пекюше, проходя однажды мимо его дома, похвалили его за это.
На другой день он навестил их. В конце недели они отдали ему визит.
Спускались сумерки, школьники разошлись, учитель веником подметал двор. Его жена, повязав голову платком, кормила грудью ребёнка. Худенькая девочка цеплялась за материнскую юбку, а на земле, у её ног, ползал уродливый мальчуган. Из кухни, где она занималась стиркой, стекала во двор мыльная вода.
— Видите, как заботится о нас правительство? — с горечью сказал учитель.
И тут же обрушился на проклятый капитал. Необходимо его демократизировать, раскрепостить рабочую силу.
— И я того же мнения! — заявил Пекюше. — Следует хотя бы признать право каждого гражданина на общественную помощь.
— Ещё одно право?! — воскликнул Бувар.
— Это ничего — ведь временное правительство оказалось слабым и не установило принцип братства.
— Попробуйте-ка провести его в жизнь!
На дворе стемнело; хозяин грубым тоном приказал жене принести свечу к нему в кабинет.
На выбеленной стене были пришпилены булавками литографии левых ораторов. Над столом елового дерева висел шкафчик с книгами. Сиденьями служили единственный стул, табуретка и старый ящик из-под мыла. Учитель делал вид, что не замечает окружающей нищеты; его лицо с ввалившимися от голода щёками и узким лбом выражало гордость и дикое упрямство. Никогда в жизни он не сдастся.