— Это выше моего понимания, — сказал Пекюше.
После Сен-Симона и Фурье задача свелась к реформе заработной платы.
Луи Блан в интересах рабочих предлагает отменить внешнюю торговлю; Лафарель требует облегчить труд машинами; ещё кто-то — понизить акциз на вино, или перестроить цехи, или раздавать даровую похлёбку. Прудон изобретает единообразный тариф и требует сахарной монополии.
— Все эти социалисты стремятся к тирании, — заметил Бувар.
— Да что ты!
— Право же!
— Ты говоришь вздор!
— А ты меня возмущаешь.
Они выписали сочинения, содержание которых излагалось в книге Морана. Бувар, отметив несколько страниц, сказал:
— Читай сам! Здесь нам предлагают, как пример для подражания, есеев, Моравских братьев, Парагвайских иезуитов, вплоть до тюремного режима. У икарийцев на завтрак даётся всего двадцать минут, женщины рожают в больнице, а книги запрещено печатать без разрешения властей.
— Но ведь Кабе идиот.
— А вот что сказано у Сен-Симона: публицисты должны представить всё ими написанное в комитет промышленников. А вот тебе из Пьера Леру: закон принуждает граждан выслушивать оратора до конца. А вот из Огюста Конта: священники наставляют молодёжь, руководят умственным развитием и поручают властям регулировать деторождение.
Цитаты привели Пекюше в уныние. Но вечером, за обедом, он затеял спор:
— Я согласен, что в трудах утопистов встречаются нелепости, и всё же они заслуживают нашего восхищения. Их удручало уродство жизни, и, чтобы её изменить, сделать прекраснее, они готовы были всё претерпеть. Вспомни: Томасу Мору отрубили голову, Кампанеллу семь раз пытали, Буонаротти заковали в цепи, Сен-Симон умер в нищете, а сколько было других! Все они могли бы жить спокойно, так нет! Они шли своим трудным путём, с высоко поднятой головой, как герои.
— Неужели ты веришь, — сказал Бувар, — что теории какого-то господина могут изменить мир?
— Всё равно! — воскликнул Пекюше. — Теперь не время погрязать в эгоизме. Попытаемся отыскать лучшую систему.
— Значит, ты надеешься её найти?
— Разумеется.
— Это ты-то?
От хохота у Бувара тряслись и плечи и живот. Красный как рак, заткнув салфетку под мышкой, он поддразнивал приятеля, повторяя:
— Это ты-то? Ха, ха, ха!
Пекюше вышел из столовой, громко хлопнув дверью.
Жермена кликала его по всему дому и едва нашла; он сидел впотьмах, в нетопленой комнате, забившись в кресло и нахлобучив картуз на лоб. Он не был болен, но о чём-то сосредоточенно думал.
Когда обида прошла, Бувар и Пекюше решили, что их научным занятиям не хватает основы: знакомства с политической экономией.
Они погрузились в изучение спроса и предложения, капитала и арендной платы, ввоза и вывоза, запретительной системы.
Однажды ночью Пекюше проснулся от скрипа сапог в коридоре. Накануне он, как обычно, сам запер дом и задвинул засовы; он окликнул Бувара, который крепко спал.
Они долго прислушивались, лежа под одеялами, не шевелясь. Шум больше не повторился.
Они спрашивали служанок, но те ничего не слыхали.
На другой день, прогуливаясь в саду, друзья заметили следы подошв на куртине и две сломанные жерди в ограде: очевидно, кто-то через неё перелезал.
Надо было заявить об этом стражнику.
Не найдя его в мэрии, Пекюше завернул в бакалейную лавочку.
Кого же он увидел в дальнем углу за столиком, рядом с Плакваном и другими собутыльниками? Горжю! Он был разодет по-городскому и угощал вином всю компанию.
Друзья не придали значения этой встрече.
Продолжая изыскания, Бувар и Пекюше подошли к проблеме прогресса.
В прогрессе науки Бувар не сомневался. Но в литературе он его что-то не замечал; даже если благосостояние людей повышается, то прелесть жизни исчезает.
Чтобы убедить друга, Пекюше принёс лист бумаги:
— Вот, смотри, я провожу наискось волнистую линию. Те, кто прошли бы по этому пути, при каждом понижении, не могли бы видеть горизонта. Между тем линия идёт вверх и, несмотря на изгибы, достигнет вершины. Такова схема прогресса.
В эту минуту вошла госпожа Борден.
Это было 3 декабря 1851 года. Вдова принесла газету.
Они быстро пробежали воззвание к народу, прочли, что Палата распущена, а депутаты арестованы.
Пекюше побледнел. Бувар молча уставился на вдову.
— Как? Вы ничего не говорите?
— Что же я могу сказать, по-вашему?
Они даже забыли предложить стул г‑же Борден.
— А я-то спешила, хотела вас обрадовать! Ох, вы совсем не любезны сегодня!
Обиженная их невежливостью, она ушла.
От удивления они лишились дара речи. Потом отправились в посёлок, чтобы поделиться с кем-нибудь своим возмущением.
Мареско, принявший их за столом, заваленным бумагами, держался другого мнения. Кончилась болтовня в Палате, и слава богу. Теперь политику будут вести по-деловому.
Бельжамб даже не слыхал о перевороте, к тому же ему на это наплевать.
На рынке они остановились поговорить с Вокорбеем.
Доктор уже оправился от изумления.
— Напрасно вы так волнуетесь, не стоит портить себе кровь.
Фуро прошёл мимо них, насмешливо пробурчав:
— Сели в лужу, демократы!
А капитан, гулявший под руку с Жирбалем, крикнул издали:
— Да здравствует император!
Один Пти мог понять их чувства, и Бувар постучал ему в окошко; учитель вышел из класса.
Он находил чрезвычайно забавным, что Тьера посадили в тюрьму. Наконец-то народ отомщён.
— Ну, господа депутаты, теперь ваш черёд!
Жители Шавиньоля одобряли расстрелы на бульварах. Нечего щадить побеждённых, нечего жалеть пострадавших. Кто поднимает восстание — тот негодяй.
— Возблагодарим всевышнего! — говорил священник. — А после него Луи Бонапарта. Он призывает к себе самых достойных людей. Граф де Фаверж будет сенатором.
На следующий день к Бувару и Пекюше явился Плакван.
Почтенные господа слишком много разговаривают. Он даёт им совет помалкивать.
— Хочешь знать мое мнение? — сказал Пекюше. — Так как буржуа жестоки, рабочие завистливы, священники раболепны, а народ в конце концов признает любого тирана, лишь бы ему не мешали хлебать суп из котла, то Наполеон правильно поступил. Пускай он затыкает им рты, топчет их, истребляет! Они заслуживают ещё худшей кары за их ненависть к праву, за их подлость, глупость, слепоту.