Кюре произнёс краткое слово, какое полагалось произносить священникам в подобных обстоятельствах.
Заклеймив королей, он восславил республику. Не именуют ли её республикой науки, республикой христианской? Что может быть безгрешнее первой и прекраснее второй? Иисус Христос оставил нам великую заповедь: древо народа — это древо креста. Дабы приносить плоды, религия нуждается в милосердии, и священник, во имя милосердия, заклинал свою паству соблюдать порядок и мирно разойтись по домам.
После этого он окропил дерево святой водою и призвал на него благословение божие.
— Да растёт оно и расцветает, да напоминает нам о дне освобождения от рабства, да крепнет наше братство под благодатной сенью его ветвей. Аминь!
Множество голосов подхватили «аминь», раздался барабанный бой, и клир с пением Te Deum направился обратно к церкви.
Церемония эта произвела превосходное впечатление. Простой народ увидел в ней счастливое предзнаменование, патриоты оценили оказанную им честь — уважение к их верованиям.
Бувар и Пекюше считали, что следовало поблагодарить их за подарок, хотя бы упомянуть об этом, и они поделились своей обидой с графом и доктором.
Им ответили, что это пустяки, мелочи, не имеющие значения. Вокорбей был в восторге от революции, де Фаверж тоже. Он ненавидел Орлеанов. Пусть убираются навсегда, скатертью дорога! Отныне главное — народ, всё для народа! В сопровождении своего управляющего Гюреля граф пошёл догонять священника.
Фуро, недовольный церемонией, мрачно шагал, понурив голову, между нотариусом и трактирщиком; он опасался беспорядков и невольно оглядывался на стражника с капитаном, которые дружно бранили нерадивость Жирбаля и дурную выправку его команды.
Толпа рабочих прошла по дороге, распевая Марсельезу. Среди них, размахивая палкой, маршировал Горжю. Учитель Пти с горящими глазами шёл следом.
— Не нравится мне это! — сказал Мареско. — Орут во всю глотку, беснуются.
— Боже мой, что за беда? — возразил Кулон. — Пускай молодёжь веселится.
Фуро вздохнул:
— Хорошо веселье! Доведёт оно их до гильотины.
Ему мерещились восстания, казни, всякие ужасы.
Волнения Парижа нашли живой отклик в Шавиньоле. Жители стали подписываться на газеты. По утрам на почте толпился народ, служащая не справлялась с делом; хорошо, что ей иногда помогал капитан. Многие подолгу задерживались на площади, обсуждая последние новости.
Первый яростный спор разгорелся из-за Польши.
Герто и Бувар требовали её освобождения.
Де Фаверж держался другого мнения.
— По какому праву мы туда сунемся? Это восстановит против нас всю Европу. Надо быть осторожнее.
Все его поддержали, и двум защитникам Польши пришлось прикусить языки.
В другой раз Вокорбей стал восхвалять циркуляры Ледрю-Роллена.
Фуро пристыдил его, сославшись на 45 сантимов.
— Зато правительство уничтожило рабство, — возразил Пекюше.
— Какое мне дело до рабства?
— А отмена смертной казни в политических процессах?
— К чертям! — воскликнул Фуро. — Теперь готовы отменить всё что угодно. Кто знает, к чему это приведёт? Арендаторы и те уже начали чего-то требовать.
— Тем лучше! — сказал Пекюше. — У земельных собственников слишком много привилегий. Те, кто владеет недвижимостью…
Прервав его, Фуро и Мареско завопили, что он коммунист.
— Я? Коммунист?!
Все заговорили разом. Когда Пекюше предложил основать клуб, Фуро дерзко объявил, что никогда не допустит клубов в Шавиньоле.
Затем Горжю, которого прочили в инструкторы, потребовал выдать ружья для национальной гвардии.
Ружья имелись только у пожарных. Жирбаль не хотел их отдавать, а Фуро не позаботился достать других.
Горжю посмотрел на него в упор.
— Между прочим, многие считают, что я умею стрелять.
Вдобавок ко всему прочему он ещё занимался браконьерством; частенько и трактирщик и сам мэр покупали у него зайца или кролика.
— Ну, ладно, берите, — махнул рукой Фуро.
В тот же вечер начались военные учения.
Это происходило на лужайке, перед церковью. Горжю, подпоясанный шарфом, в синей рабочей блузе, лихо проделывал ружейные приёмы, выкрикивая слова команды грубым голосом:
— Подтяни брюхо!
Бувар, едва дыша, втягивал живот и выпячивал зад.
— Нечего загибаться, стойте прямо, чёрт подери!
Пекюше вечно путал ряды и шеренги, оборот направо, полуоборот налево. Особенно жалкий вид был у школьного учителя: этот низенький, тщедушный человечек с русой бородкой шатался под тяжестью ружья, задевая штыком соседей.
Новобранцы носили драные штаны всех цветов, грязные портупеи, старые куцые мундиры, из-под которых вылезала рубаха; каждый оправдывался тем, что «ему не на что одеться». Объявили подписку на обмундирование для неимущих. Фуро оказался сквалыгой, зато женщины расщедрились. Г‑жа Борден пожертвовала 5 франков, хотя ненавидела республику. Граф де Фаверж обмундировал двенадцать солдат и не пропускал ни одного занятия. После учений он усаживался в соседней закусочной и угощал вином всякого, кто туда заходил.
В те дни важные господа всячески заигрывали с простонародьем. На первом месте были рабочие. Каждый считал за честь к ним принадлежать. Они становились знатным сословием.
В самом округе жили главным образом ткачи, другие работали на ситценабивных мануфактурах и на новой бумагопрядильной фабрике.
Горжю завлекал их своими дерзкими речами, учил боксу, а кое-кого водил выпить к г‑же Кастильон.
Но крестьян было больше, чем рабочих, и граф де Фаверж в базарные дни заводил с ними разговоры, прогуливаясь по площади, справлялся об их нуждах, старался склонить на свою сторону. Крестьяне слушали да помалкивали; подобно дяде Гуи, они были согласны на любое правительство, лишь бы им снизили налоги.
Горжю своей болтовней добился большой популярности. Пожалуй, его могли выбрать в Национальное собрание.
Граф де Фаверж тоже мечтал стать депутатом, но старался этого не показывать. Консерваторы колебались между Фуро и Мареско. Так как нотариус был связан своей конторой, то кандидатом наметили Фуро — этого грубияна, этого кретина, — к великому возмущению доктора.
Вокорбей тяготился службой в провинции и тосковал о Париже; сознание неудавшейся жизни угнетало его и придавало ему угрюмый вид. На посту депутата перед ним откроется широкое поприще, он наверстает упущенное! Он изложил письменно свои политические принципы и прочёл Бувару и Пекюше.
Те одобрили декларацию, заявив, что разделяют его взгляды. Однако сами они писали не хуже, лучше знали историю, имели такое же право заседать в Палате. Почему бы нет? Только кто из них двоих более этого достоин? Начались взаимные уступки.