* * *
Так что же за машина была у Решке? «Сааб» или «вольво»? Или все-таки «пежо»? Ладно, хватит гадать. Машина осталась на стоянке перед отелем… Впрочем, прежде чем рассказ, подгоняемый развитием событий, пойдет дальше, следовало бы, пожалуй, упомянуть один небольшой эпизод. Решке поведал дневнику, что когда они с Александрой стояли на кольцевой дорожке и вдова представила себе, каким будет новое кладбище, то в порыве чувств она бросилась ему на шею. Он воспринял это объятие не без робости. Поднявшись на цыпочки, маленькая и крепкая женщина оказалась почти такого же роста, как и он сам. Что-то шевельнулось в нем, какое-то вроде бы давно забытое чувство. Руки с побрякивающими браслетами обвили его шею. Вдова расцеловала его в обе щеки: «Ах, Александр! Вот если б удалось найти похожее местечко в Вильно!» Поднять руки он не посмел. «Стоял истуканом, потрясен и недвижим».
Вдовий прилив нежности смутил вдовца; почувствовав через юбку и жакет ее крепкое тело, он по крайней мере не воспротивился заразительному порыву. Что же касается названной Пентковской суммы, то позднее, уже в Бохуме — запись датирована девятым ноября — он отреагировал на нее следующей, по собственному признанию, довольно-таки самоуверенной репликой: «Ах, милая Александра! Деньги — это уж моя забота. Было бы просто смешно, если бы я не сумел достать такой суммы. В нынешние времена, когда все и без того шатко, риск необходим. Излишествовать не будем, но и скаредничать — тоже. Ясно одно: наша совместная затея потребует от меня полной самоотдачи».
Город уже погрузился в ноябрьские сумерки, когда Решке припарковал машину на стоянке перед отелем «Гевелиус». Велорикши исчезли, зато вереница такси по-прежнему ждала у входа. Знакомый сладковато-горьковатый запах смеси выхлопных газов и серы. Не зная, чем бы занять ранний вечер, вдовец пригласил вдову посидеть в баре, который находился чуть дальше стойки администратора отеля. Экскурсионные автобусы фирмы «Орбис» с туристическими группами еще не вернулись из Мариенбурга и Пельплина, Эльбинга и Фрауенбурга, поэтому Решке с Пентковской оставались и за первым стаканчиком виски, и за вторым — единственными посетителями бара. Поездка сблизила их, но сейчас они чувствовали себя немного отчужденно. Постукивание льда в стаканах порою заменяло собою беседу.
Позднее бар заполнился прибывающими друг за другом группами туристов, публика весело загомонила, и Решке поспешил расплатиться, чтобы увести Пентковскую от шума и сутолоки. Мужчины были одеты дорого и солидно, дамы в дорожных костюмах имели явный перебор драгоценностей. Прислушавшись, Решке понял, что все эти люди родом из здешних мест: «Слишком уж хорошо знали они Гданьск. В основном это мои ровесники, то есть наша затея им рано или поздно пригодится».
Та же самая мысль пришла в голову и вдове, которая громко прошептала:
— Скоро все они станут нашими клиентами…
— Помилуйте, Александра…
— А что? Марок у них хватит.
— У нас не рынок.
— Ладно. Молчу.
И тут она рассмеялась. Утихомирить Александру было непросто. Еще бы немножко и, воодушевленная двумя порциями виски, она прямо в баре принялась бы рекламировать новое кладбище; возможно, Александра просто не успела этого сделать, потому что Решке встал и с отменной учтивостью пригласил ее отужинать в ресторане отеля.
Но Пентковская его приглашение отклонила: «Там же цены бешеные и совсем невкусно», после чего, в свою очередь, предложила: «Я знаю, куда нам пойти».
Совсем неподалеку, за церковью св. Якоба, нашелся частный ресторанчик, где Александра попросила столик на двоих. Ужинали они при свечах, а заказали то, что и было обещано Пентковской: «Настоящая польская кухня. Совсем, как у мамы в Вильно».
Хороший ужин — закуски, главное блюдо, десерт — сделал мою пару весьма разговорчивой. Нельзя сказать, чтобы Решке слишком уж разоткровенничался о покойной жене, а Пентковская о своем рано умершем муже, тут они ограничились немногочисленными, с тактом отобранными воспоминаниями. Разговор лишь вскользь коснулся сына Александры, который учился философии в Бремене, и троих дочерей Александра, давно самостоятельных, работающих и вышедших или почти вышедших замуж. «Я уже дважды дед…»
Собеседники легко перескакивали с одного на другое; если речь и заходила о политике — «Берлинская стена вот-вот падет», — то разговор быстро сбивался, например, на обмен расхожими представлениями немцев о поляках или наоборот, но в основном он вертелся вокруг общей для обоих профессиональной темы, поскольку Александре нередко приходилось месяцами золотить геральдические орнаменты и надписи, в том числе эпитафии, вырезанные на дереве или высеченные в камне; последний раз она занималась этим в церкви св. Николая. Она досконально изучила фамильные гербы многих знатных патрицианских родов, скажем, герб члена муниципалитета, шеффена Ангермюнде или герб купца Шварцвальда, чей портрет был писан в Лондоне самим Гольбейном; кстати, этот купеческий герб имел в своей основе сочетание золотого с черным, хотя был там также красный цвет (косица флага) и синий (шлем); а взять, к примеру, герб Иоганна Упхагена, на котором серебряный лебедь несет в бугристом клюве золотую подкову, или феберовский герб с тремя свиными головами; да, все эти гербы были ей досконально, в буквальном смысле слова — близко знакомы каждой завитушкой, каждой мелочью, каждой геральдической деталью. Заметно менее уверенно позолотчица чувствовала себя среди истертых подошвами напольных могильных плит, поэтому ее просьба к Решке выслать при случае его диссертацию объяснялась отнюдь не только вежливостью: «Видите ли, господин профессор, когда становишься старше, то чувствуешь, что одних наитий недостаточно. Нужны знания. Пусть не обо всем. Точнее, хорошо бы обо всем понемножку».
Судя по всему, Александра Решке покоробило столь официальное обращение — «господин профессор». Но по мере того, как опустошалась бутылка вина, на сей раз венгерского, вдова начала добавлять к академическому титулу ласковое «голубчик» — к этому времени разгорелся жаркий спор о том, следует ли считать родившегося в Данциге художника и графика Даниэля Ходовецкого
[10]
выдающимся поляком или же презренным чиновником-пруссаком, — а потом, поглядывая поверх бокала, она даже стала называть его «мой милый профессор», причем иногда это произносилось шепотом, Решке почувствовал, по его собственным словам, «что смеет надеяться на ее расположение».
Кстати, из-за Ходовецкого они едва не поссорились. Пентковская оказалась способной на взрыв патриотических эмоций. Она обвинила художника, который к концу жизни провел реформу Его Величества Прусской академии изящных искусств, в «измене польскому делу» за то, что он в тяжелейшие после раздела Польши времена отправился служить не куда-нибудь, а именно в Берлин.
Решке возражал. Он упрекнул Александру в «узости взгляда на человека, творчество которого имеет общеевропейскую значимость, ибо он шагнул за пределы эпохи рококо». Будучи протестантом, Ходовецкий не рвал связей с Польшей, родственно близкой ему по отцовской линии. Хотя эмигрировавшим в Пруссию протестантам он доверял, естественно, больше, чем католическому духовенству. «Тем не менее, дорогая Александра, у вас есть все основания гордиться этим выдающимся поляком и европейцем!» — воскликнул Решке, подняв бокал. Вдова чокнулась с ним и впервые уступила: «Будь по-вашему. Вы помирили меня с великим польским художником. Спасибо вам, профессор, голубчик! Мой милый, милый профессор!»