Анница пыхнула во все щеки огнем гнева и отвращения, сердито сдвинула черные брови, тихо, но взяла себя в руки, сдержалась, жестко сказала:
— Дай дорогу, воевода! В святом месте стоишь, а не на торге перед лавкой!
И он отступил, невольно подчиняясь силе, исходившей из ее янтарно-желтых глаз. Хомутовы и Кузнецовы прошли мимо, он проводил их до паперти, под яркое осеннее солнце, какое в первых днях октября бывает уже не столь частым. Ему в ухо что-то говорил очутившийся рядом холоп Афонька, а он смотрел, как Анница быстро уходила по площади из кремля в город, где стоял ее просторный дом. Рядом с Анницей, часто оглядываясь на воеводу, семенила в длинной до пят черной юбке родительница Авдотья и знатная на всю Самару повитуха Орина, родительница Парани Кузнецовой. И сама Параня с ребятишками не отставала, однако не забыла, прежде чем пропасть за воротами кремля, перекреститься еще раз на купола собора…
Смотрел ли воевода Алфимов выстроенных за городом рейтар и конных стрельцов, взбирался ли на раскатную башню с пушками в степную восточную сторону, где за выпасом видны были дальние сторожевые башни, частокол на валу, а за частоколом невидимый отсюда ров и надолбы за рвом, поворачивался ли лицом на север, где за диким оврагом простиралась густая дубрава, надежно прикрывающая город от нечаянного набега степной конницы, все едино перед его внутренним взором неотступно стояла, словно в мареве расплываясь, сотникова женка… ее лебединая шея, дивные губы, стан, не порченный тяжкими родами. И когда к вечеру, намотавшись в седле и устав от ходьбы по башням и стенам, Иван Назарович воротился в свою горницу и рухнул, не разувши ноги, на постель, долго еще чувствовал себя как одинокий, всеми заброшенный и забытый рыбак, унесенный в море на утлом челне, который легко взлетает на самый гребень волны и так же стремительно ухает к ее подножию.
— Пресвятая Богородица, — молитвенно прошептал Иван Назарович, — дай силы и волю не сотворить какой поспешной оплошности! Знаешь ты, Матерь Божья, мою грешную натуру, знаешь мою ненасытную страсть по женской ласке! Ведь повенчан я по гроб жизни с моей супружницей Натальей Кирилловной, с «царицей моей меньшой», как в день венчания нарек я ее ласково… И ты, Матерь Божья, понимала меня прежде, благоволила мне, даруя недолгое счастье с иными женками! Но зачем теперь явила очам моим такую красоту, может быть, и дьявольскую, которая, чувствую я, испепелит мою душу? Матерь Божья, остереги меня аль пособи, как прежде бывало… Чего тебе?
На пороге бесшумным привидением возник верный холоп Афонька, в шерстяных носках, с ломтями спелой дыни на серебряном подносе, увенчанном по окружности тиснеными алыми розами.
Афонька поставил поднос на стол, укрытый алым бархатом, которого воевода Иван Назарович прежде здесь не видел и с собой не привозил в Самару, подошел к кровати.
— Освежись дынькой, батюшка Иван Назарыч. Ты лежи, лежи, я на стульчик поднос поставлю, поближе. И сапоги давай с тебя долой скину. Вот та-ак! Упарил, должно, себя до крайности, мотаясь по воровскому городу, где и посадские старосты — сущие воры! — Афонька выказывал удивительную осведомленность в здешних делах. — Ну и плюнул бы на них! Неужто в один день всю эту пакость зрить надобно? Ась? Да-а, ты один, а их тьма, всех не услышишь и не ублажишь. Ты ешь, ешь, батюшка мой, дынька славная. У тутошнего посадского купил. Сказывает, на песчаных буграх хорошо зреет. И арбузы изрядные, рассыпчатые. Не все еще пожрали, воровские дети, кое-что по чердакам накатали, теперь заговляются. Ась?
— Утишь голос, голова трещит от твоей болтовни, — остановил холопа Иван Назарович, с трудом и с великой неохотой отрываясь от жарких мыслей о сотниковой женке. — Где по городу мыкал? Что прознал от здешних людишек?
Афонька бережно принял от воеводы и положил на поднос кожуру ловко съеденного ломтика дыни, сощурил плутовские кошачьи глаза. Усмешка тронула толстые губы.
— Ходил, высматривал, что за город тебе достался во владение, — вновь заговорил, но не столь громко, холоп. — Город воровской, без всякого сомнения, батюшка Иван Назарыч! Ухо тут держать надобно востро, не всех «волкодавов» в губную избу пересажали бывшие воеводы. Горожане, да посадские, да и стрельцы иные, подслушал я в кабаке, только и ждут возвращения стрельцов из Астрахани, чтоб доподлинно о воровском атамане Стеньке порасспросить да еще прознать о его умыслах на будущее лето. Мыслят иные стрельцы по Волге в Понизовье сплыть, ежели Стенька надумает пойти в кизылбашские земли за зипунами. А своровав, потом всем скопом с казаками на Дон уйти, чтоб здеся им никакого сыску не учинили!
— Еще что прознал? — спросил заинтересованно Иван Назарович, с причмокиванием выедая очередной ломтик прохладной — из погреба, должно быть! — дыни. Он привык в делах города полагаться в первую очередь не на известия от городничего, дьяков и иных начальных людей, а на сведения, собранные Афонькой по кабакам и на торге, да на ярыжек доверенных, которых заводил себе на каждом новом месте.
— За три серебряные новгородки подьячий Ивашка Волков под великим секретом сказал, что женка стрелецкого сотника Хомутова живет с матерью Авдотьей, огород у них в пойме за рекой Самарой, что на днях они собираются на поле дорезать оставшиеся кочаны капусты. И что с ними поедет Паранька Кузнецова с отроком Степкой десяти лет. А еще прознал от подьячего Ивашки, что дьяк тутошной приказной избы Яшка Брылев, когда с Понизовья пришел слух о погибели стрельца Никитки Кузнецова, почал было захаживать к стрельчихе с подношениями, да согнан был со двора с превеликой бранью. А ее волчонок Степка в спину того дьяка из-за плетня швырнул сухим комком, так что Яшка теперь и ходить даже близко того подворья остерегается. Ась?
— Укуси тебя карась! — со смехом отозвался воевода, почувствовав себя после дыни умиротворенным, отдохнувшим. А главное, на душе заметно полегчало — город Самара от Афонькиных известий стал ему видимым изнутри, мало чем отличался от иных мест, где довелось служить великому государю. — Ишь, каков брыластый дьяк! За стрельчихой поволокся, не страшась седины в бороде. — И подумал, сам того не шибко желая: «А ты каков, воевода? Краше ли? Дьяк Яшка, драная рубашка, льнет к вдовице, в чем греха перед Господом не столь уж много! А у Анницы муженек покудова жив…» — И невесть для чего повторил вслух: — Покудова жив тот сотник… чтоб ему ершом колючим подавиться!
— Ась? — будто не понял смекалистый Афонька, и глаза его насторожились — не упустить бы даже не высказанного явно, а стало быть, и самого потаенного желания воеводы-батюшки!
* * *
Вьюжил октябрь последними янтарно-красными листьями, выли стрелецкие женки: одни от радости, что воротились наконец-то мужья к дому из треклятого астраханского похода, а другие с горя, что положили свои головушки их кормильцы на каком-то диком острове или канули бесследно в пучине неласкового моря, и могилки рядом нет, чтобы прийти и выплакать безутешные слезы…
Никита Кузнецов, смущаясь товарищей, подхватил на руки обеспамятевшую от нежданной радости Параню — чаяла от Михаила Хомутова порасспросить, как сгинул ее Никитушка, а он сам, будто белый ангел с облака, — шасть со струга на песок да так обнял сомлевшую женку, что уверовала Параня: не дух святой явился в облике Никитушки, а живой муж, ночами сто раз оплаканный…