А яриться Карлу Циттелю было из-за чего.
Прошлой осенью, прослышав о приличном состоянии самарского городничего, он с самыми серьезными намерениями торкнулся было в ворота Федора Пастухова, высмотрев у него красивую девицу на выданье. Городничий не противился завидному, как поначалу показалось, жениху. Но, узнав, что он лютеранин и к тому же, окромя жалованья и железных доспехов, за душой ничего не имеет, враз погрустнел. Тогда Циттель, надеясь на своего родителя, который служил в Москве при дворе великого государя и якобы мог бы исхлопотать ему поместье, попросил отсрочки разговора до весны, обещая прийти вторично и уже не с пустыми руками. Только Луша не стала ждать призрачного поместья, тайно от родителей обвенчалась со стрелецким пятидесятником Ивашкой Балакой, оставив, что называется, с носом и родного батюшку, и незадачливого жениха. Обиду эту Карл сглотнул стоически, как, заболевши лихорадкой, мужественно глотают прегорькую хину. Он стал еще более спесивым по отношению к «диким русским медведям», тайно поклялся своим богом, что не упустит случая отличиться на государевой службе, получить долгожданное поместье. А там он посмотрит, брать ли ему в жены какую из здешних барышень, а может, и в столице поискать.
Циттель с рейтарами воротился к соборной церкви, но там все было уже спокойно, началась служба. В собор маэр не пошел…
В церкви воевода занял самое почетное место. Рядом с ним Брылев, смиренно сложив руки, молил Господа о спасении жизни наследника Ондрюшки, кому бы он, дьяк, мог потом передать дом с достатком, небольшую, но все же трудами скопленную казну, да и служебную смекалку тоже: не век Ондрюшке с ружьем-то бегать!
Окончив молитву, протопоп Григорий, от роду лет пятидесяти пяти, сухой и желтокожий, с такой же седой и с желтизной шапкой волос, взошел на амвон, повернулся к прихожанам, перекрестил всех широким крестным знамением, зычным голосом начал проповедь:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. «Покайтеся, приблизилось бо Царство Небесное», — с таким увещеванием обратился к грешным иудеям великий во пророцех Иоанн Креститель. И люди грешные открыли свои сердца к принятию святого слова Божия, поторопились стар и млад на реку Иордан, чтобы исповедать грехи свои…
— Кто это? — вдруг чуть слышно спросил воевода. Дьяк Брылев вздрогнул, заслушавшись такой складной речи отца протопопа Григория, который в бликах толстых свеч сверкал дорогими одеждами. Потом приметил, куда косит глазами воевода: чуть впереди и слева крестилась Анница Хомутова, и в маленьком розовом ухе сверкала камешком недорогая серьга. Тонкая, смуглая от загара шея полуприкрыта вязаным шарфиком, круглый подбородок казался выточенным из теплого светло-розового мрамора.
— Это Анница, женка стрелецкого сотника Мишки Хомутова, — прошептал дьяк и мысленно усмехнулся: глазаст новый воевода! Вмиг разглядел самую лучшую в Самаре молодку.
— Того самого, что послан к службе в Астрахань? — уточнил Иван Назарович. И сердце наполнилось черной завистью к незнакомому счастливчику. «Надо же! Ухватил несравненную красавицу, мужик кривоногий! — с чего-то решил воевода. — Чтоб ему в той Астрахани колючим ершом подавиться! Уж я бы тогда с такой вдовушкой утешился бы на годок-другой…» Воевода, вместо того чтобы креститься со всеми в соборе, невольно вспушил усы и огладил короткую бороду.
— Того самого, батюшка воевода, которого со дня на день ждут из ратного похода с Понизовья в Самару, — подтвердил Дьяк Брылев, а про себя подивился: «Ну и воевода у нас будет! Не успел после бани с дороги толком обсохнуть, а уже озлобил и пихнул посадского старосту, уважаемого простолюдинами, в губную избу к спросу с пыткой. И выглядел себе, надеется, что в полюбовницы, сотникову женку. Да ладно бы какого-нибудь погибающего в нужде бедного посадского мужика, чтобы дарами улещать, а наглядел наипервейшую красавицу, гордячку Хомутову… Я вот околь истинной вдовицы Кузнецовой более года топчусь, а все без пользы себе…»
— А рядом с ней чья? — прошептал воевода, не поворотив головы к дьяку.
— Рядом? — переспросил дьяк — а сердце замерло от тоски: и без подгляда он знал, что рядом с Анницей стоит «его» Параня, — и ответил: — Это вдовица стрелецкого служивого Никиты Кузнецова. Того, который сгиб в Хвалынском море, штормом унесенный. Ныне поутру, — напомнил дьяк Брылев, — я читывал вашей милости ее челобитье о жалованье за погибшего мужа.
— А-а, помню, — чуть слышно отозвался воевода Алфимов, покосился на Анницу, потом глянул на громогласного протопопа, который заворожил, похоже, прихожан своей проповедью.
— Да, возлюбленные братья и сестры, — осеняя себя и мирян крестным знамением, вещал между тем протопоп Григорий, — воистину нам с вами надобно покаяться во грехах своих! Слишком мы глубоко погрузились во всякого рода грехопадение и столь крепко пристрастились к греховной жизни, что подняться без помощи Божией от грехов нам уже невмочь. Братья и сестры, «покайся, покайся», — вопиет ко всем нам и поныне Креститель Спасов Иоанн…
Но уши у воеводы будто бесовским воском залепило, он не слышал проповеди, ему было не до страданий Иоанна Крестителя, когда перед глазами стоял образ ангела земного, во плоти, а не в туманной мгле. И плоть эта была рядом, манящая к себе, хотя бы и на погибель! Но от кого ему, воеводе, страшиться той погибели? От стрельца, чья жизнь, можно сказать, в полной воле воеводы, посланника великого государя и царя…
Знал за собой такой грех — любить девок красных да молодок зазывных, хотя бы и под страхом живота лишиться, знал! А поделать ничего не мог с «петушиной», как говаривал родитель Назарий, натурой. И бит был на Москве простолюдинами на посадах не единожды, словленный с чужими женками далеко не за святыми молитвами, и отсылаем был к великой Троице на покаяния, а все не в прок! Вот и здесь, в Самаре, будто нечистый выставил перед ним во искушение эту стрелецкую женку…
«На диво хороша молодая стрельчиха! Ох, и хороша-а!» — умилился воевода, перекрестил себя, но глядел не на амвон, а не спускал глаз с розовой, без единой морщинки, шеи сотниковой женки, с ее нежно-розовой щеки, любовался аккуратным прямым носиком и алыми губами, которые шевелились, повторяя за протопопом слова проповеди. Одета была Анница в расшитый сарафан, поверх него накинута кармазинного
[94]
сукна душегрея с расшитыми рукавами. На кике
[95]
— украшенное разноцветными бусами очелье.
Может, и обманывал себя в ту минуту страстный воевода Алфимов, забыв разнаряженных московских боярынь, но здесь, на Самаре, он покудова красивее Хомутовой не приметил.
По окончании службы Иван Назарович, выходя из собора, в людской толчее неприметно протиснулся к сотниковой женке, тронул ее за локоть горячими от волнения пальцами. Анница отдернула руку, вскинула удивленные глаза и… остановилась. Видела она на себе всякие взгляды — и восхищенные, и очарованные, и изумленные, и до робости стеснительные, но такого бесовски-похотливого! На сей раз на нее глядел не человек, а сущий дьявол-искуситель: зрачки серых глаз то ширились, то сужались до величины макового зернышка. Долгое, в общем-то, привлекательное лицо пылало жаром, губы нервно дергались, словно человек напрочь позабыл все слова.