И наконец, последний довод, казавшийся мне самым убедительным: если согласиться с тем, что стремление хорватов к независимости вполне законно, то судьба сербов, давно живущих на их территории, представляется весьма незавидной. Составляя большинство населения Югославии, сербы окажутся меньшинством в Хорватии. И их беспокойство можно понять: первыми шагами хорватской демократии, возглавляемой Франьо Туджманом, были ликвидация в общественных местах надписей и вывесок на кириллице, вытеснение сербов со всех постов в органах управления и замена краснозвездного флага Югославской федерации на учрежденный еще в 1941 году немцами флаг Независимого государства Хорватия – с гербом в виде красно-белой шахматной доски. У переживших Вторую мировую войну этот рисунок вызывал примерно те же ассоциации, что и фашистская свастика. Я говорю это для того, чтобы напомнить, что в первые месяцы событий в Югославии, несмотря на мощную пропаганду, деление воюющих сторон на хороших и плохих парней было вовсе не очевидным, и мысль о том, что сербов в Хорватии может постигнуть участь евреев в Германии, не казалась такой уж бредовой. Ситуация начала проясняться лишь к моменту демонстративного разрушения Вуковара, и именно тут наши пути с Лимоновым пересекаются вновь.
В ноябре 1991 года его приглашают в Белград по случаю выхода в свет одной из его книг, и когда он, окруженный пуб ликой, раздает автографы, к нему подходит человек в военной форме и спрашивает: что ему известно о сербской республике Славония? В сущности, почти ничего. Ему объясняют, что речь идет о населенном сербами анклаве на восточной оконечности Хорватии. Тамошние сербы, не желая следовать за хорватами во взятом ими курсе на отделение, решили требовать собственного отделения, но поскольку хорваты категорически против, то дело может кончиться войной, а ключевая позиция этой войны – Вуковар – только что пал: так не хочет ли он съездить туда, посмотреть?
У Эдуарда другие планы: то, что происходит в его собственной стране, интересует его гораздо больше, чем политические дрязги балканских крестьян, однако ему приходит в голову, что в свои без малого пятьдесят он ни разу не был на войне, а иметь такой опыт каждый мужчина просто обязан. И он соглашается. Ночью от возбуждения не может заснуть, а на рассвете за ним в гостиницу приезжают два офицера. Они выезжают на шоссе, ведущее из столицы Сербии Белграда в столицу Хорватии Загреб. С началом военных действий туристы по этой дороге больше не ездят, зато на ней, как грибы, повырастали в огромном количестве блокпосты и шлагбаумы. Пока одни солдаты проверяют у путешественников документы, другие держат их на мушке, а когда выясняется, что Эдуард русский и, следовательно, настроен просербски, но паспорт у него французский, и, значит, он католик и симпатизирует хорватам, недоверие возрастает. Устранить его удается с помощью пары забористых эпитетов в адрес Туджмана и министра иностранных дел Германии Геншера, призывавшего своих европейских коллег поддержать независимость Хорватии, за что Белград окрестил его идеологом Четвертого рейха. Стороны сходятся на том, что первого хорошо бы повесить на кишках второго, подкрепляют свое пожелание добрым глотком вина, и путешественники снова пускаются в путь.
В той версии событий, которую ему предлагают, Эдуарда должна была смутить одна деталь: все военные, присягнувшие сербам, одеты в армейскую форму Федеративной Республики Югославии. Она продолжает существовать и формально не вмешивается в конфликт, но на самом деле, будучи населена в основном сербами, только что планомерно и целенаправленно разбомбила Вуковар и близлежащие позиции хорватов. Это обстоятельство должно бы посеять в душе Эдуарда сомнения насчет упомянутого мною сравнения, на котором настаивает и сопровождающий его офицер: судьба сербов напоминает судьбу евреев во время Второй мировой войны. Вы можете себе представить, чтобы евреи, защищаясь от нацистов, пользовались поддержкой вермахта? Но Эдуарда это мало волнует. Ему страшно нравится все: слышная издалека минометная стрельба, мешки с песком, бронетехника, вооруженные солдаты и их серо-зеленая форма, такая яркая на фоне снега. Вот они проезжают через деревню, развалины которой еще дымятся – еще одно яркое впечатление. В этой стылой балканской глухомани он может представить себе, что на дворе не 1991 год, а 1941-й. Он видит войну, настоящую, такую, какой не довелось видеть его отцу. А ему – довелось.
Вуковар был освобожден сербскими войсками двумя днями раньше. То, что окружающие, не моргнув глазом, безо всякой иронии называют «освобожденным» город, практически стертый с лица земли, Эдуарда тоже не смущает. Ведь и Берлин лежал в руинах, когда Красная Армия его освобождала – именно эта ассоциация возникает при виде развалин Вуковара, маленького и некогда такого красивого города империи Габсбургов. Когда он вернется в Белград, один писатель, которому он расскажет о своей вылазке, наив но спросит, в какой гостинице он останавливался. И Эдуард, прикинув разницу между этим штатским мешком и собой – человеком, видевшим войну своими глазами, – не станет ему объяснять, что в Вуковаре больше нет гостиниц, очень мало домов с целыми стенами и ни одного, в котором можно было бы жить. Строительный мусор, искореженное железо, битое стекло – сплошной необозримый пустырь, на котором уже копошатся бульдозеры. Свернуть с тропы за ближайший угол, чтобы помочиться, невозможно – все заминировано. В небе – ни одной птицы. Трупов немного, их уже вывезли, зато Эдуард сможет вдоволь на них насмотреться, когда его повезут в центр опознания погибших.
Тела истерзанные, синюшные, обгорелые. Запах разлагающейся плоти. Мешки с человеческими останками, которые солдаты выкидывают из грузовиков. Кто были эти люди? Сербы? Хорваты? «Сербы, конечно», – отвечает офицер, который его сопровождает. Похоже, вопрос его шокировал: для него сербы – по определению жертвы этой войны, а хорваты могут быть только палачами. Пятьюдесятью километрами дальше это, возможно, и правда, но утвер ж дать такое, стоя на развалинах практически стертого с лица земли сербской артиллерией (пусть даже федеральной) хорватского города, четверть населения которого числится пропавшими без вести?… А впрочем, какая разница! Эдуард подозревает, что крестьян, несправедливо согнанных с насиженных мест, невинных жертв и отважных бойцов, найдется немало с обеих сторон. Он не верит в то, что одни – полностью правы, а другие – полностью нет, но он также не верит и в объективность наблюдателей. Тот, кто держит нейтралитет, просто трус. Эдуард не трус и – волею судеб – ощущает себя призванным защищать сторону сербов.
По эту сторону баррикад он чувствует себя на своем месте. Ему хорошо сидеть вечером возле жаровни, у которой небритые люди греют опухшие руки с черными ногтями. Хорошо ночью в бараке, где царит тяжелый запах угольной печки, сливовицы и немытых ног. Еще ребенком он грезил о таких бивуаках, о военном братстве, но судьба отказывала ему в мечте, и вот, внезапно, сделав крутой поворот, она вталкивает его в ту стихию, для которой он был создан. На войне за два часа, размышляет он, узнаешь о жизни и людях больше, чем за сорок лет мирной жизни. Вой на – это грязь, здесь не поспоришь, война – это бессмыслица, но, черт возьми! Жизнь «на гражданке» – такая же бессмыслица, потому что она скучна, тосклива и наступает на горло твоим инстинктам! Правда, которую никто не осме ливается высказать вслух, состоит в том, что война – это удовольствие, самое большое из удовольствий, в противном случае все вой ны моментально прекратились бы. Это как наркотик: попробуешь хотя бы раз и ты подсел – тебе хочется еще и еще. Разумеется, речь идет о настоящей войне, а не о «точечных ударах» и прочих мерзостях, придуманных американцами, которые хотят вмешиваться в дела других стран, не желая при этом рисковать своими драгоценными жизнями, что было бы неизбежно в реальном бою. Вкус к войне, к настоящей войне, у человека в крови, так же как и вкус к миру, и глупо пытаться заглушить этот инстинкт, постоянно талдыча: мир – это хорошо, война – это плохо. На самом деле эти две страсти – как мужчина и женщина, как инь и ян – идут рука об руку.