— Komme her, du Filou! Vorwärts… Marsch!
Пошли. На широком тротуаре Кёпеникерландштрассе мы выглядим интересным войском. Пугала на марше. Вот уже два года, как мы носим одно и то же тряпье, и в нем разгребаем щебень, не снимаем его зимой, и в нем спим, скатываем в колобок летом как подушку. На моем плаще все пуговицы на месте, но все разноцветные. При появлении каждой новой русские хохочут и аплодируют. Достает мне их Мария, не знаю, откуда она их тягает, подружки меня поздравляют, ведь это же все подарки, залоги любви. Русские обожают подарочки. Хожу я не в лохмотьях, но весь состою из лоскутов и штопки. Вообще-то шить я и сам берусь охотно, надо бы только иметь лоскутики из одной ткани, было б шикарней. На ногах у меня итальянские армейские ботинки, которые я выменял у одного военнопленного за не помню уж сколько рационов сигарет, — ботинки великолепные, у итальяшек только это и есть, что показывать, а в остальном их военная форма — еще большая дребедень, чем у фрицев.
Мои старые парижские штаны зажаты в талию с помощью бечевки так, чтобы ветер Балтики не поднимался мне вдоль поджилок и не слишком пощипывал за живот. На бечевке висит за ручку топф — жестяная эмалированная поллитровая кружка, которую всегда нужно таскать при себе, на всякий случай, ведь было бы слишком глупо из-за отсутствия тары прозевать бесплатную раздачу супа или глоток горячего кофе. По той же причине ложка моя дремлет в кармане, всегда готовая выпорхнуть. Никогда не следует расставаться со своей ложкой!
Какого черта мы здесь? Ну, как я уже говорил, мы что-то вроде бригады. «Отряд по щебню». С тех пор как англичане решили прилетать скопом и сбрасывать свои бомбы на Берлин, — почти что каждую ночь, а то и трижды за ночь, то есть начиная с лета сорок третьего, — берлинский муниципалитет или правительство, или армия, или партия, или уж не знаю кто, — и во всяком случае, в конце-то концов, это всегда партия, потому что все они там в партии, или подчиняются партии, — так вот, с тех пор как англичане начали методически разрушать Берлин, было решено, что каждое крупное предприятие станет по принудиловке поставлять нескольких работяг, — которые выбирались среди наименее нужных и находящихся на наименее хорошем счету, — выходить каждое утро колупать кайлом обломки ночи, а если потребуется, помогать засыпанным и не совсем еще мертвым выкарабкиваться из-под них, или извлекать трупы, или помогать уцелевшим подбирать свои ценные вещи.
Я-то попал точно в самый что ни на есть момент. Меня это выручило, а может, и шкуру спасло. Но не скажу за это: «Спасибо вам, англичашки!», — когда я вижу, что они делают, мне хочется убивать, убивать их, всех, англичан, немцев, французов, русских, америкашек, всех этих сволочей, всех этих грустных, несчастных, гнусных мудил, которые не смогли сделать ничего умнее, чем дойти до такого. Дойти до того, где ты уже больше не задаешься вопросом, нужно ли убивать или быть убитым, или и убивать и самому быть убитым, убивать массово, быть героем и убийцей или подохнуть и дать себе еще плюнуть в морду. Гнусные вы вояки-мудилы, ведь, если послушать вас, вас вынуждают, но вы же сами готовите их всю вашу жизнь, вы осмеливаетесь рассматривать войну как возможное решение уравнения! Вы содержите огромные армии, готовите офицеров в военных школах, «школах войны»! «Школы войны» — ты себе можешь представить? Вы изобретаете новые виды оружия и скрупулезно рассчитываете «оптимальный» эффект, вы находите святые оправдания, оправдания для вашей войны — разве существовала когда-нибудь хоть какая-нибудь война, которая не была бы справедливой, и для обеих сторон? — вы провозглашаете, — после того как война уже на пороге, — что не важно, что вы дали себя в нее вовлечь из-за мегаломании, из-за корысти, из-за политического маккиавелизма, или потому, что у вас просто чесались руки, хотелось вам поиграть с вашей замечательной модерновой армией, вашей классной, хорошо смазанной машиной для убийств, или просто из чистой глупости, потому что кому-то другому удалось манипулировать вами, неважно, сейчас не время делать анализы или научные исследования об ответственности, если Отечество в опасности, — священный союз, враг, — вот он, здесь, возвысьтесь, сердца, убивай, гражданин, убивай, убивай! Грустные сволочи, вы говорите о чести, о высшем самопожертвовании, о неизбежной непримиримости… Приезжайте смотреть Берлин!
Я видел, как Берлин обрушивался, ночь за ночью. Ночь за ночью. День за днем, когда америкашки взялись за дело. Три тысячи летающих крепостей в слепящем полуденном солнце выпускают разом свои бомбы, все свои бомбы, вместе, по единой команде. «Ковровая бомбардировка», — так называется это. Послушайте ковровую бомбардировку хотя бы раз, СНИЗУ, а потом уж поговорим о тех болванах, которые вам объясняют, что нужно драться, увы, увы, очень жаль, но нет выбора, в то время как те же самые говнюки или их родня дали возможность преспокойно выращивать зверя, слушали, как он оглашал свои планы, дали ему возможность нарушить священнейшие договоры, смотрели, как он готовит великую мясорубку, помогали ему в этом, подталкивали на это… Но, тьфу ты, куда меня вдруг понесло? Сколько их, до меня, проклинали войну, потому что они ее получили в морду, сколько Барбюсов, сколько Рильке? А что это изменило? Люди есть люди, война не столь чудовищна, как считают, и возмущаются только слезливые, вроде меня. Война — это нормальный, фатальный продукт любого скопления людей. Переживи свой припадок, парень, наорись себе на здоровье, а потом спрячься подальше. Спасай свою шкуру. Спасай тех, кого любишь. Но не люби слишком многих, — рук не хватит. Не трать свое время и свое удивление на то, чтобы открыть, что люди — это сгустки противоречий, что они только думают, что ненавидят убивать, а на самом деле обожают это, что им страшно, но они обожают подавлять свой страх, и даже очень этим гордятся, они называют это мужеством… Оставь, старик, заткни свою глотку, они обзовут тебя «трусом», ведь это их самое страшное ругательство, их единственный настоящий постыдный порок, козлов несчастных, в то время как единственный настоящий порок, — и отнюдь не постыдный, — да и вообще, что такое стыд, — но опасный, смертельный, и как раз от него-то и подыхаешь, — это человеческая глупость, — плевать, что меня обзовут трусом, я даже считаю это полезным, но тот, кто говорит тебе: «Трус!», — обычно делает это, чтобы показать, что он хочет зла, а я, я не люблю, когда меня не любят, и тогда я сразу врезаю кулаком в морду. Вот так. Если ты не выносишь ужаса, парнишка, закрой глаза, заткни уши, они-то его выносят, этот ужас, они прекрасно привыкают к нему, лавируют в нем очень даже спокойно. У них есть одна вещь, которую они называют «совесть» и которая указывает им, когда этот ужас справедлив и хорош. Оставь. Притворяйся. Заткни пасть. М-да… Легко сказать.
Я видел, как обрушивался Берлин, день за днем, день за днем. Они сделали это. Они смогли это сделать. От этого я никогда не оправлюсь. Война всегда будет во мне, всегда, покуда я жив.
Они смогли сделать это. Они сделали это, смеясь, уверен, под песни, раскупоривая шампанское по большому случаю, да еще похлопывая друг друга по спине, что так метко целились… Человек смог сделать это. Я видел, как обрушивался Берлин, я не видел Лондона, здешние газеты хвастались, что он был раздавлен. Я не видел Харькова, я не видел Сталинграда, я не видел Дюнкерка, я не видел Перл-Харбора, я не видел ни Дрездена, ни Гамбурга, ни Дортмунда, ни Варшавы, я их не видел, но я видел их все. Я видел Берлин.