Потом-то — да, потом она высказалась:
Глупость; глупость и фанфаронство! — определяла она происшедшее спустя совсем короткое время, когда мы ехали к югу, направляясь к Воганам. — Ружьями и всем прочим увешаются и ну гоняться за бедным чернокожим Биллом, который, скорее всего, от страха еле жив в этих своих болотах. И ведь они, наверное, застрелят его! Нет, это просто ужасно!
На секунду она прервалась; краем глаза я видел, как она отерла нос от приставшей к нему пылинки. Опуская взгляд, я мельком задержал его на ткани ее юбки, туго натянутой на коленях, подпрыгивающих в такт коляске, но еще ближе ко мне была ее рука, белая, как молочный стакан, вся в голубоватых прожилках, и костяная ручка зонтика в неугомонных пальцах.
То есть ему, конечно, не следовало так делать, — продолжила она. — Бить мистера Френсиса, пусть даже и в отместку. Но вот честно, Нат! Нет в этом округе ни единой живой души, кто не знал бы про мистера Френсиса — про то, как он обращается со своими неграми. Все понимают, что он ведет себя ужасно. И мама тоже понимает. А тут — пожалуйста, погляди на нее! По мне, так и вовсе нет на этом Билле вины за то, что он дал сдачи хозяину. Что, ты не ударил бы Натаниэля Френсиса, когда бы он тебя так извел? Ну вот скажи честно, а, Нат?
Стараясь на нее не смотреть, я чувствовал на себе ее взгляд, лихорадочно примериваясь в мыслях, как бы этак ответить на вопрос, задать который изо всех белых ей одной могло хватить простодушия. Ставить негра в положение, когда он должен отвечать на такой вопрос — это вообще нечестно, а та аура невинности и сочувствия, каковою она облекла его, будила во мне почему-то еще большее негодование и обиду. Не сумев сдержаться, украдкой я снова бросил взгляд на два мягко проступающих скругления, где юбка обтягивала ее бедра, на складки тафты в углублении между, на круглую костяную рукоять, которую она непрестанно вертела фарфоровыми пальчиками. Вновь я почувствовал на себе ее взор; не глядя, видел ее дерзко задранный подбородок с ямочкой, требовательный поворот лица, уверенного, ждущего. И все никак не мог найтись с ответом.
Я хочу сказать на его месте, а, Нат? — не отступала она, и ее девчоночий голосок щебетал так близко! — В смысле, я всего лишь женщина, это верно — однако, если б я была мужсчиной да темнокожим к тому же, и меня бы так измучил этот ужасный Натаниэль Френсис, я бы, конечно, дала ему сдачи. А ты нет?
Понимаете, мисси, — отвечал я, избрав тональность смирения, — по правде говоря, я не знаю, как бы я поступил. Но ведь на этом пути и до смерти доиграться недолго. — Помолчал и добавил: — Но, думаю, Биллу выпало больше, чем он мог вынести. А когда тебе выпадает больше, чем можешь вынести, ты постепенно сходишь с ума и вдруг можешь ударить, когда сам не ожидаешь этого. Я думаю, это как раз и произошло между Биллом и мистером Френсисом. А что касается меня, то я бы очень серьезно задумался, прежде чем дать сдачи белому хозяину, это уж точно, мисси.
Сразу она на это ничего не сказала, а когда в конце концов заговорила, ее голос был серьезен, задумчив, полон неподдельной боли и горечи, каких я никогда даже краем уха не слышал от человека с белой кожей, да еще и в столь юном возрасте.
Что ж это, прямо я не знаю! — выдохнула она, и этот возглас шел из самых глубин ее существа. — Прямо и не знаю, Нат! Почему темнокожие люди остаются в таком положении — то есть в невежестве и так далее, и бьют их, как этого Билла, а у многих такие хозяева, что как следует их не кормят и не одевают, чтобы им было тепло. Я к тому, что многие вообще живут по-скотски. Как мне хотелось бы, чтобы черные могли жить прилично, работать на себя и иметь к себе — ну, настоящее уважение. А, кстати, Нат, вот что я тебе еще хотела сказать! — Ее тон внезапно изменился, и хотя в нем не затихли еще жалобные отголоски, но звучало уже и подлинное возмущение:
Я тут здорово поссорилась с той девочкой в гимназии, помнишь, по имени Шарлота Тайлер Сондерс. Она была одной из лучших моих подруг, да и сейчас остается, но мы ужасно с ней перессорились — в мае, как раз перед концом занятий. А повздорили мы из-за темнокожих. Потому что, понимаешь, у этой Шарлоты Тайлер Сондерс отец владеет — как сказать? — ну, просто квинтильонами чернокожих на плантации в округе Флуванна и заседает в законодательном собрании в Ричмонде, и как только встает вопрос об освобождении рабов, он произносит длинные скучные речи, которые потом Шарлота отыскивает в “Газетт” и зачитывает другим девочкам. То есть он решительно против освобождения и говорит, что у чернокожих нет ответственности и морали, что они ленивые, что они животные и их нельзя ничему научить, и прочую чушь в том же духе. Ну, а в этот раз, о котором я рассказываю, она как раз кончила читать папашину речь, и — я прямо не знаю, Нат, — я вроде как не выдержала и взорвалась. Я говорю: “Послушай-ка, Шарлота Тайлер Сондерс, ты не подумай, что я твоего отца не уважаю, но это же полная белиберда, потому что это просто не так!” Ну, а она рассердилась на меня и говорит: “Любой, — говорит, — любой, у кого есть глаза и хоть капля здравого смысла, видит, что это так!” А я уже чуть не плачу, я так разозлилась на нее, сорвалась, наверное, почти что на крик. Я говорю: “Так послушай тогда меня, уважаемая мисс Шарлота Тайлер Сондерс! Случилось так, что там, где я живу в Саутгемптоне, моя мать нанимает темнокожего раба, который почти так же умен и воспитан, чистоплотен и религиозен, и обладает почти таким же всеобъемлющим знанием Библии, как доктор Симпсон (доктор Симпсон у нас директор гимназии, Нат), и вот что я тебе еще скажу, моя бывшая подружка, (ужас, я почти кричала на нее!), если хочешь знать мое скромное мнение, то пусть я даже уверена, что я одна во всей гимназии так думаю, но мнение мое состоит в том, что чернокожие в Виргинии должны быть освобождены!”
Помолчав, Маргарет сказала:
О, как я на нее рассердилась! А самое смешное, Нат, что аи fond, в основе своей она ведь очень добрая, милая, серьезная девочка. Аи fond по-французски значит “в глубине”. Просто-напросто некоторые люди... — со вздохом она прервалась, а потом говорит: — Ах, даже не знаю. Иногда жизнь так сложна, не правда ли? Во всяком случае, — закончила она раздумчиво, — тот чернокожий, о котором я говорила, — это ты. То есть я действительно насчет тебя так думаю.
Я ничего не ответил. Такое близкое ее присутствие мешало дышать, и даже сейчас, когда в лицо мне дул летний ветер, до меня все равно доносился ее аромат — тревожащий запашок девчоночьего пота, смешанный с чуть заметным ароматом лаванды. Я пытался от нее отодвинуться, отстраниться, но это оказалось невозможно, наоборот, я обнаружил, что не могу не прикасаться к ней, а она ко мне — мы словно исподволь целовались локтями. Меня бросило в жар, от которого взмокли подмышки, я ждал, скорей бы кончилось наше путешествие, но знал, что ехать еще полчаса. Сидел, смотрел, как машет и подрагивает хвост лошади, и блестит ее лоснящийся круп. На изрытой засохшими колеями дороге колеса постукивали, непрестанно пересчитывая железными ободами закаменевшие колдобины и комья. Мы ехали по пустынной части округа, где раскинулись вересковые пустоши, там и сям поросшие ракитником и осокой пополам с желтой дикой горчицей, иногда они перемежались участками испещренного солнечными пятнами леса. Местность я хорошо знал. Жилья никакого, и никаких людей: встречались лишь полусгнившие изгороди да изредка где-нибудь посреди пустынного луга попадался силуэт покосившегося старого сарая. Небо было ясно, воздух прозрачен, и солнце ярко сияло; грандиозные нагромождения и горы летних облаков отбрасывали тени, словно ласковыми ладонями обегающие поля. Вновь я почуял теплое девчоночье присутствие, все эти запахи: ее кожи, мыла, волос, лаванды. Помимо воли вдруг закралась крамольная мысль: ведь я могу остановиться прямо сейчас, прямо вот здесь, на этом поле и сделать с ней что захочу. На много миль вокруг ни души. Могу бросить наземь, раздвинуть ее юные белые бедра и вонзить, чтобы живот с животом сошелся, и в судорогах вбрызнуть в нее теплую млечную оскверняющую струю. И пусть себе кричит — одно лишь эхо побежит по сосновым рощам, никто ни о чем не узнает, разве что ворон или канюк... По бокам у меня под рубашкой тек пот. Я молча принялся молиться, изо всех сил стараясь выкинуть из головы эту мысль, как стараются отбросить, отринуть от себя тело и дух Сатаны. Как смею я позволять себе столь гибельные мысли, когда исполнение великой миссии так близко? Но все равно я ничего не мог поделать с тем, как распух, как торчит и дергается у меня член в штанах. И сердце билось дикими толчками. Я хлестнул вожжами лошадь, чтоб шла живее.