Пургин также появился в редакции внезапно, никого не встретив в коридоре: редакция находилась на летучке, в отделах сидели только «пишбарышни» – девочки-секретарши, которым на «топтучках» присутствовать необязательно. Прошел в отдел, посидел немного на диване, ощупал пальцами пружины, горбатыми костяшками выпирающие из-под кожи, улыбнулся хмуро – уже отвык от дивана, отвык от этих стен, от чайника, спрятанного в нижнем отделении шкафа, запирающегося на ключ.
Достал из накладного кармана рюкзака ключ, завернутый в почтовый конверт, отпер шкаф. Чайник и примус были на месте. Рядом стояли жестяная коробка с заваркой и стакан с воткнутой в него ложкой. На дне шкафа густым покровом лежала пыль.
Некоторое время Пургин сидел неподвижно, вслушиваясь в угрюмый тяжелый стук типографских машин, потом подтянул к себе рюкзак, достал походную алюминиевую фляжку, обшитую шинельным сукном, кожаный портсигар, украшенный иероглифами, и широкие летные очки с мягким шевровым подслоем, чтоб очки не натирали ни лоб, ни подглазья.
Глянул вверх, на стену, где висели трофеи, привезенные им в прошлый раз, под катаной на крохотном гвоздике, куда вешали разные бумажки, чтобы были на виду, пристроил очки. Пусть в комнате будет память и о Халхин-Голе. Не столь богатая, как в прошлый раз, но все же память. Портсигар – Данилевскому. Хотя Пургин и не знал, что Данилевский начал курить, он привез Серому портсигар – у Пургина хорошо работала внутренняя разведка, построенная на чутье, на невидимом прощупывании пространства и людей, крупы, мошек, козявок, находящихся в воздухе, на посылках, получаемых им из этого пространства: Пургин знал, что Данилевский начал курить. Только до конца не понял, что именно тот курит – папиросы, сигареты, трубку, сигары или на мужицкий манер вертит, слюнявя край бумаги, самокрутки?
Из кармана гимнастерки достал толстую красивую ручку, украшенную иероглифами, с вечным золотым пером, положил рядом с портсигаром – это подарок для Весельчака. Работал ли кто еще в отделе, Пургин не знал и не задавал себе этого вопроса – какому-нибудь сосунку, которой каждое утро щиплет свой подбородок, проверяя, не выросло ли там что, он ничего дарить не будет: для этого в отделе надо было стать своим.
Сняв плащ, Пургин завалился на диван и закрыл глаза, перед ним замотались какие-то неясные полуночные тени, выныривая из темноты, они принимали знакомые очертания, превращались в лица людей, потом снова стремительно уносились в темноту, ныряли в нее, в непроглядную глубь, на смену им возникали новые тени. Неожиданно Пургин вздрогнул – перед ним возникло лицо Сапфира Сапфировича, закачалось в воздухе, будто страшноватая плоская маска – глаза были закрыты, щеточка усов ежисто встопорщена. Пургин невольно сжался – не мог понять, сонная одурь это или явь?
Два месяца назад он прочитал в «Правде» сообщение о том, что германские шпионы братья Голицыны А.С. и П.С. целиком признали свою вину и приговорены справедливым социалистическим судом к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение. Не удержавшись от нахлынувшей на него горечи, борясь с внезапным внутренним испугом, сковавшим тело – пальцы онемели, ноги перестали слушаться, – Пургин одним махом выпил бутылку черного, сладкого, как варенье, портвейна и упал на кровать. Он вспомнил и топтунов, крадущихся за ним, и то, как, навсегда уходя из дома, обрезал их – и словно прошлое свое обрезал.
Прошлого у него нет, и с этим надо смириться, и не было. Ни матери не было, ни неприметного дома в тихом проулке, ни крыши над головой, ни того, что являлось его детством и вызывало в душе сладкое щемление, тихую песню – все это прошло, все прошло… А вообще он человек без рода, без племени, имя только свое собственное имеет, да и то жаль, что он взял его из прошлого. Не надо было этого делать.
– Сапфир Сапфирыч! – немо шевельнул губами Пургин. Страшная немая голова развернулась к нему боком – это была не плоская театральная маска, а округлая голова, глаза у Сапфира по-прежнему были закрыты, волосы на голове шевелились, усы тоже шевелились, словно Сапфир Сапфирович был жив, но он был мертв. – Уходи! – попросил Пургин, и голова, медленно нагнувшись, послушалась – уплыла в темноту.
– Валька! – послышался крик.
Пургин открыл глаза, пружиной взвился на диване, сел. Над ним навис Данилевский, дохнул табаком – значит с портсигаром Пургин не ошибся, угадал. Или почти угадал… Пургин помотал головой, окончательно стряхивая сон.
– Извини, Федор Ависович, – пробормотал он виновато, – одурел я что-то. Только что с самолета. Устал.
– Валька, – растроганно просипел Данилевский, – Валька, черт лохматый!
– Вон, я подарки привез, – Пургин кивнул на стол.
– Да плевать я хотел на твои подарки! – Данилевский схватил Пургина за плечи. – Главное – ты! А что мне твои подарки!
Он попытался поднять Пургина с дивана, Пургин шевельнул плечами:
– Не надо, я сам.
Данилевский скосил глаза на гимнастерку Пургина.
– Валя, – прошептал он восхищенно, еще сильнее стиснул Пургина. – Ну ты даешь!
– Как умею!
– Всем бы так уметь!
– Я тебе портсигар в подарок привез.
– Плевать на портсигар, Валя, – Данилевский не отводил восхищенного взгляда от груди Пургина – у него словно бы остановились глаза, серое, с нездоровой ноздреватой кожей лицо посветлело, углы рта стали мокрыми. Данилевский выхватил из кармана трубку, сунул ее в рот.
Значит, Данилевский курил не папиросы, а трубку.
– Валя… – В Данилевском словно бы что-то заклинило, отказала какая-то машинка, позволяющая ему говорить, дальше слова «Валя» Данилевский не мог продвинуться: – Валя! – в горле у него сухо щелкнула какая-то костяшка, кадык дернулся, подскочил, застрял вверху, в разъеме челюсти, Данилевский сглотнул, пробуя вернуть застрявший кадык на место, но у него ничего не получилось, голос совсем угас, превратился в беспомощное сипение. – Ва…
На гимнастерке Пургина рядом с двумя орденами, к которым Данилевский уже привык – ордена стали дорогим украшением не только его сотрудника, стали украшением всего отдела, – торжественно поблескивал позолотой третий орден, с профилем самого отца революции, давшего счастливую жизнь шестой части земли.
– Ва… – просипел Данилевский, и когда Пургин прижался к нему, благодарно положил голову на плечо, всхлипнул по-детски жалобно.
– У меня есть и для обмыва кое-что, – сказал Пургин, – а то я помню, как в прошлый раз сперли у главного из шкафа бутылку коньяка.
– Валя, – Данилевский вытер ладонью губы, откинулся от Пургина и растроганно вздохнул – в нем словно бы что-то отпустило, немота прошла, и Данилевский вновь смог говорить. – Ну ты даешь, Валя! Всем перо вставил! Bce-ем!
– Вас понял, – сказал Пургин, вытащил из шкафа, где хранились его обеденные причиндалы, запыленную пиалу, протер ее платком.
Из фляжки налил в пиалу остро попахивающую чем-то растительным, незнакомым, жидкость.