– Осаду держать можно долго, – мрачно пошутил Данилевский, оглядев пищевые запасы редакции.
«Финляндия, Финляндия… На этот раз – Финляндия, – Пургин лег на диван, сцепил за затылком пальцы, закрыл глаза – сквозь выколотую дыру в стеклянном абажуре лампы бил резкий свет, выключать лампу было нельзя – в любой миг могли прийти, позвать, – да что там! – ежу понятно, что Финляндия!»
Он вздохнул – понимал: раз война, то снова начнется оформление на фронт, пройденное повторится, – но до бесконечности оно повторяться не может, где-то обязательно случится срыв. Ошибок он не совершил пока ни одной, но дело ведь может быть не только в нем, а в ком угодно, в курьере, в наборщике, в Данилевском, в знакомом прохожем, случайно встретившемся на улице. Надо было что-то предпринимать. Но что?
Поздно ночью по телетайпу пришел документ, который все ждали и без всякой вычитки отдали прямо в набор, – вычитывали уже по гранкам – тем более, в тексте могли быть поправки, их решили вносить прямо в набор.
Жирные, со смазывающейся невысохшей красной гранки Пургин держал в подрагивающих руках – это был приказ войскам Ленинградского военного округа о переходе границы, подписанный командармом второго ранга Мерецковым и четырьмя членами Военного совета – Ждановым, Вашугиным, Мельниховым и Птухиным.
Свет лампы, словно прожектор, проникающий сквозь выколотую дырку абажура, раздражал, заставлял слезиться глаза. «Значит, все повторяется, – тупо колотилось в голове, – снова война, снова оформление, снова возврат на круги своя…»
«Шуты гороховые из финской правящей клики, – читал Пургин, не вникая в текст, – господа каяндеры и компания уже давно запродали свободу и независимость своего государства и народа своим империалистическим хозяевам. Они уже давно силятся превратить Финляндию в очаг враждебных нападений на СССР, на славный город Ленина»…
– Шуты гороховые, правящая клика, – вслух повторял Пургин, – военные товарищи в выражениях не стесняются. Сильно сказано! – Его тело внятно чувствовало опасность. Такое часто бывает на войне – тело само ощущает опасность и подсказывает, где есть спасительная щель, даже более – подсказывает, как надо действовать, действует само. – Война, снова война…
В ту ночь он уснул только на рассвете, когда жиденькая серая сукровица просочилась сквозь форточку в большую, пропахшую пылью и мышами комнату военного отдела, усталый, размятый, с неясной болью в груди.
Первый бросок наши части совершили удачно, с песнями сшибая с сосен кукушек, переворачивая окрашенные в белый маскировочный цвет финские пушки и танки, выкуривая из мелких окопов чужих солдат в меховых кепках с длинными козырьками – легкая победа вызвала хмельное ощущение, будто поднесли хорошего холодного шампанского, – а потом все остановилось – войска увязли в бесконечных трескучих снегах, в холоде, разваливающие пополам толстые, в обхват, деревья, в угрюмых лесах, откуда, словно из преисподней, выскакивали летучие отряды финских лыжников.
Свои леса финны знали лучше, чем мы, пленных не брали, жестокость их удивляла даже бывалых, привыкших самим быть жестокими людей.
– Финн, он – сущая сволочь, – услышал как-то Пургин по радио рассказ бойца, едва уцелевшего в резне, устроенной летучим отрядом – отряд налетел внезапно, будто вытаял из снегов, ножами вырезал почти всех, – а на привал расположилась полурота связи, имелась такая воинская единица, – и беззвучно ушел в снега, будто его и не было, только на поляне остались лежать солдаты со вспоротыми животами; солдату тому повезло: отлучился по малому делу, и это спасло ему жизнь, – вроде бы белый человек; а настоящий волк волчара, он хуже японца, который сам себе вспаривает живот, он много хуже японца – японец сам себе это делает, другим предлагает только от случая к случаю, а финн, он может и голову отрезать, и яйца, и пальцы – по отдельности, и каждый палец в рот засунуть, и руки отрубить, а уж живот распахнуть пополам – для финна это самое милое дело.
В газетах замелькали снимки заснеженных противотанковых рвов, красноармейцев в валенках и ватных брюках, лыжников и замерзшей военной техники, один корреспондент напечатал воронку от огромной авиационной бомбы – яму глубиной в два человеческих роста, вышибающую на коже гусиный холодок – это надо же, до чего дошли умы, специализирующиеся на смерти, – такая бомба может снести половину города… В свежем земляном срезе воронки виднелись ровные торцы бревен. Разгадка была проста – бомба попала в блиндаж, вывернула наружу его потроха и людей, потому воронка и оказалась такой глубокой.
– Война, война, как ты надоела, все от тебя устали, – Пургин стиснул ладонями виски – у него сдавали нервы, стол перед ним поплыл в сторону, он стиснул виски сильнее – Хасан, Халхин-Гол, теперь финны. Сколько же выпадает на долю человека и сколько он должен выдержать? Как продержаться? Может, начать пить таблетки, порошки или какую-нибудь настойку валерьянового корня, пустырника, мяты… Еще чего там есть?
За свои нервы Пургин опасался – внутри у него все расстроилось, и внешне он сдал – в двадцать с небольшим лет в его голове заблестели серебряные нити, лоб пошел морщинами, спереди неожиданно начали выпадать волосы – процесс старения, видимо, может начинаться в любом возрасте – все зависит от того, что у человека внутри, какой сцеп, и часто ли в сердце возникает тоска…
Схема аккредитации – если, конечно, посыл на фронт необученных, по-городскому одетых и по-городскому обутых – в пальтишки с холодными бараньими воротниками и узконосые щегольские штиблеты на рыбьем меху людей можно назвать аккредитацией – была старой: Пургин по звонку из организации, о которой все говорили шепотом, исчез, через неделю после него на Карельский перешеек отбыл Толстолобов – специально приписанный к секретариату корреспондент, медлительный губастый парень с желтыми неприятными зубами и сонным взглядом. Пургин его не любил. Но перо у Толстолобова было, и Пургин это признавал.
Весельчак на фронт не поехал – сдавало сердце, он свалился в обморок прямо в редакции и его отвезли домой. Страшное дело, у Весельчака обозначилась та же хворь, что и у Пургина, – ослабели ноги, тряслись руки, из головы сыпалась перхоть, спереди образовались две залысины.
Редакцию начало лихорадить – о войне писали много, в народе надо было поддерживать патриотический дух, из ЦеКа шли накачки – давай! давай! давай! – главный приезжал со Старой площади заведенным, тоже давал накачки, а материалов не хватало – приходилось ощипывать другие газеты, смотреть, что оставалось в загашниках телеграфного агентства, заказывать статьи на сторону: Данилевскому и Георгиеву было не позавидовать – крутились, как заведенные, Весельчак, быстро пришедший в себя, несколько раз ночевал на диване Пургина.
Из-за нехватки материалов главный кинулся в ПУР – помогите! Тот выдал на фронт несколько розовых командировок. Весельчак на фронт больше не поехал – вместо него ездил Серый.
От Пургина не было никаких вестей.
13 марта 1940 года в двенадцать часов дня по ленинградскому времени – впрочем, по московскому тоже, разницы между ленинградским и московским временем не было – война окончилась. Пургин появился в «Комсомолке» в тот момент, когда по телетайпу шли полосы с условиями договора: вот то-то отводилось Советскому Союзу, а это оставалось Финляндии – потери в войне окупались с лихвой.