Приподнялся, позвал сипло, почти не шевеля языком, — звал одной глоткой:
— Краско-о-ов!
Красков не отозвался. Сорока, хватая ртом землю, траву, какую-то производственную грязь, пополз в сторону, к забору. Эта часть забора, он знал, была прочной, её лишь недавно срубили, дырок и лазов в ней не было, значит, придётся возвращаться назад, где в тумане жарко полыхает цех, и лучше, конечно, возвращаться сейчас, потому что через пять минут может быть поздно, но Красков не давал ему уйти. Он не мог бросить Краскова. Снова позвал его, не боясь, что услышит пулемётчик. Шустрый парень тот, наверное, ленту уже перезарядил, сейчас снова начнёт кромсать пулями туман.
Через три минуты он нашёл Краскова. Тот лежал ничком, маленький, будто пацанёнок-подпасок. Сорока сам был когда-то подпаском, и это сравнение болью отозвалось в его сердце, — рука Краскова была неловко подвёрнута в сторону, ноги, будто связанные, лежали вместе и были подвёрнуты в другую сторону. Небольшое горестно-озабоченное лицо Краскова было измазано кровью, глаза закрыты.
— Красков, а Красков! — боясь приподняться — пулемётчик снова начал бить с крыши, — Сорока потряс напарника. У того лишь голова по-птичьи заломилась назад, затряслась мелко, мёртво, отзываясь на встряхивания Сороки. Красков был мёртв.
Но всегда некая малая надежда живёт в человеке: а вдруг кровь чужая, а вдруг того не намертво уложило, а лишь зацепило, опрокинуло в одурь, пройдёт несколько минут, бедолага раскроет глаза, расскажет, что с ним приключилось — всегда эта надежда теплится, всегда мешает верить в случившееся.
Сорока видел, что Красков мёртв, голова его безвольно мотается по земле, и тем не менее вновь затряс убитого.
— Красков, ты ранен, а? Скажи, куда?
Молчал Красков. Тогда Сорока, стерев тыльной стороной ладони грязь и красковскую кровь со рта, выдохнул горестно, сочувствуя и одновременно почему-то завидуя мёртвому:
— Эх, Красков, Красков, на кого же ты нас оставил?
Струя пуль со ржавым звуком впилась в землю рядом с убитым, вывернула несколько сырых лохмотьев, залепила лицо Краскова — будто могильные комья земли оросила на него, команду подала — пора зарывать. Сорока подлез под Краскова, просунул руку ему под спину. Тело этого полупарнишки-полумужика было не в пример комплекции тяжёлым, неувертливым: слишком быстро начал Красков остывать, превратился в оковалух, Сорока закряхтел, сжал зубы от натуги и поволок Краскова к забору.
Стрельба прекратилась так же неожиданно, как и началась — грохот будто обрезало, он грузно опустился в туман, разбрызгав его неопрятную плоть — и в ту же минуту в заводском дворе появились люди. Сорока прижался к земле, перестал дышать.
Люди протопали мимо, ничего не заметив в тумане — бежали они неспешно, враскачку. Сорока понял: это не чекисты, чекисты прислали бы на операцию молодых, проворных — это были рабочие. Сами образовали отряд, вооружились, расписали ночи пофамильно — теперь стерегут родные стены.
Днём работают, а ночью стерегут — вот почему боевики не заметили их, считая, что после смены работяг метлою выметают с завода, остаются лишь пара дедков-охранников.
— За что боролись, на то и напоролись, — не удержавшись, просипел Сорока. Понял, что Краскова ему не вытащить с завода, сунул руку под бушлат, достал его «мандат» — половинку грубой бумаги с казённым штампом, где была проставлена чужая, не красковская, фамилия, и нарисован род занятий, совершенно ему неведомый.
Когда им выдавали эти документы, то предупредили — в случае неприятностей во что бы то ни стало уничтожить их: съесть, либо проглотить, не разжёвывая, сжечь, утопить, зарыть в землю — не должны эти фальшивые бумажки попасть в руки чекистов.
— Прости меня, Красков, — чуть слышно пробормотал Сорока, — тыщу раз прости! А Мишку твоего я прикрою, не дам, чтоб сгинул. Главное, чтоб он из Финляндии сюда пришёл. А там — забота моя. Прости, что тебя бросаю без опознавательных знаков, иначе сам сгину. Прости, брат, и прощай!
Он отполз всего метров пятьдесят от Краскова, всё полз и полз, не решаясь подняться, зажимая зубами рвущееся дыхание, втискивался в землю и замирал, если неожиданно затылком, лопатками своими, корнями волос ощущал опасность — в общем, Сорока отполз всего ничего, когда на Краскова наткнулись рабочие.
— Сюда, сюда, товарищи! — прокричал кто-то старческим нетвёрдым баском. — Ещё один валяется!
«Ещё один, — горько засёк Сорока, ухватил зубами крюк травы, не веря, — ещё один… Кто именно?» Мимо него протопало несколько человек, туман всколыхнулся, сдвинулся к земле, и Сорока, пропустив людей, уже не таясь, поднялся на ноги, в несколько прыжков одолел пространство, отделяющее его от забора, и махом перевалился через деревянную заплотку.
Никто не заметил, как он ушёл.
Пробежав метров двести, Сорока увидал дерево, подпрыгнул, зацепился руками за ветки, подтянулся, упёрся ботинками в обломок сука, и через полминуты уже сидел в листве. Надо было перевести дух, осмотреться, подождать группу Тамаева. Не могли же они бросить его с Красковым и уйти без сигнала, без предупреждения. А если ушли, то и Тамаев, и все, кто был с ним, — подонки. Не люди, а нелюди.
Он никого не дождался, через полчаса спрыгнул с дерева и в одиночку, прислушиваясь ко всем звукам, к шумам, отмечая движение тумана по улицам, отправился на квартиру.
Около одного из маленьких, с тонкими берегами каналов остановился замыть грязь. Стёр её с лица, замыл брюки, глянул в замутнённую чёрную воду, по привычке ища своё отображение, не нашёл, и его взяло зло — на самого себя, на время, в котором он жил, на Петроград, на этот безликий, зачумленный канал, до которого ни у старых, ни у новых властей не дошли руки. Все эти канавы надо бы почистить, забрать в камень — лепота бы была, но в следующий миг Сороку от пережитого начало выворачивать наизнанку. В горле что-то хрустнуло, сломалось, ключицы и плечи онемели, в голове возникла глухота — черепушку словно бы гнилью набили.
Он не стал сдерживать себя, и его вырвало в канал. Промыв рот чёрной тухлой водой, Сорока подумал, что не только, наверное, неудачный налёт стукнул его по затылку, не только красковская смерть — он покрутил головой, вытряхивая боль, звон, немощь, снова промыл рот водой, — стукнула водка, выпитая днём.
Уж не была ли в неё подсыпана отрава?
Сорока явился на квартиру в предрассветных сумерках, чёрный, с диковато светлыми, будто бы горящими глазами, не в себе. Тамаев, кутаясь в бушлат, сидел в прихожей, нахохлившийся, тоже чёрный, с обвядшим морщинистым лицом. Усы его хмуро смотрели вниз.
— Явился — не запылился, — пробурчал он, не глядя на Сороку, сплюнул в сторону. На полу сидел мрачный Сердюк, на Сороку он также не глядел.
«Ты чего же это, г-гад, плюёшься?» — хотел было выкрикнуть Сорока боцману, выдернуть пушку из-за пояса и ткнуть стволом в тугое пузо и, если Тамаев начнёт яриться, наступать на него, нажать на спусковую собачку: одним дерьмом будет меньше, — но не выкрикнул, сдержал злость последним дыханием, промолчал.