Как оказалось, ничего особенного, никаких чекистов. Перетрухнул Тамаев. Двое человек развозили на грузовике муку — рабочие пайки. По трети мешка на семью. На мешках были написаны номера квартир.
Плюнув себе под ноги, Сорока повернул назад. Туман сгущался, с залива наползали новые пласты, с Невы тоже сильно тянуло, было сыро и холодно, морская сырость особая — проникает в тело, вползает через кожу, через поры, студит кости.
— Ну что? — сипло спросил Тамаев из притени проёма.
— Ничего серьёзного. Велики глаза у страха, боцман.
— Я не спр-рашиваю про глаза, я спрашиваю — что?
— Машина муку развозит. По квартирам.
Боцман выплыл из проёма и махнул рукой: давайте следом! Только без стука, без грюка — чтобы ни один старый насморочник, страдающий бессонницей, не услышал. И не увидел. Матросы цепочкой двинулись за Тамаевым — пепельно-белёсые тени в плотной белёсости тумана. Первым в цепочке двигался Красков. Вообще-то Красков принадлежал к породе тех маленьких собачек, которые «до самой старости щенки», он и в семьдесят лет будет иметь поджарую мальчишескую фигуру, гладкое лицо без морщин, волосы без седины, сердце без сбоев… Если, конечно, доживёт до семидесяти. Мир прекрасен и яростен, слишком уж много уносит он людей, и все они — Красков, Тамаев, Сорока, Сердюк — капли одного моря. Разные по весу, по вкусу и вони, но капли. Суть у них одна: быть пролитыми на землю. Из земли вышли — в землю уйдут.
За Красковым шёл Сердюк — человек, который весь на виду, потом Сорока, за ним Дейниченко и замыкающим — Шерстобитов, такой же говорун, как и Красков. Каждое слово надо кулаком выколачивать: один удар по затылку — изо рта вместе с сорвавшимся с места зубом вылетает слово. Великий говорун, в общем.
Больше людей на завод решили не брать — хватит… должно хватить этого. Иначе толкотня будет такая, что недолго и на хвост соседу наступить.
Через полчаса находились у цели. Завод, обнесённый старым забором, был тих. Темно вокруг, чёрные стёкла помещений недобро мерцали в тумане. Только где-то у проходной на столбе висела-помигивала под железным колпаков одинокая электрическая лампа.
За заводским забором лежала длинная дуговая низинка, которая никогда не высыхала, в ней кричал одинокий коростель, звал себе подругу.
— Счас мы из малого освещения устроим большое, — Тамаев одёрнул повлажневший, собравшийся на спине горбом бушлат, — копаться не будем, надо всё быстренько, чтоб товар не протух. Красков и Сорока — за мной! — Тамаев уполз в белые шевелящиеся валы тумана, группа за ним. В живой ватной плоти осталась чёрная сусличья нора с неровными краями.
Сорока с Красковым поползли к лампе — одинокой нездоровой луне, не имеющей ровного света, лампа горела еле-еле, с перебоями, иногда вообще не горела, да и лучше было бы, если б она не горела совсем — ну что значит жалкая слабая лампа в мутной белой ночи?
И топчется, наверное, под ней какой-нибудь старый, насквозь прокуренной бормотун, которому сидеть бы дома да щели в стекле считать, а он нанялся па завод, потому что тут рабочий паёк, иногда дают муку, можно выжить. А что он, неведомый старый хрыч, без завода? Нуль без палочки, живой труп, который станет трупом неживым, как только желудок его сожмётся от голода до размеров птичьего.
— Там, над лампой, старик, Красков. Беспомощный хлипкий дед, которому свернуть голову всё равно что цыпленку. Тебе не жалко его, Красков?
— Жалко.
— Давай не будем убивать деда?
— А как?
— Найдём способ. Шарф какой-нибудь или платок в рот засунем, руки свяжем.
— Задохнётся.
— Без кляпа нельзя — орать будет.
— Боцман узнает — сожрёт нас с тобой. Со всей начинкой.
— Бог не выдаст — свинья не съест, Красков. Боцман усат — что верно, то верно, но и мы с тобою тоже усаты. Тс-с-с, кажись, дед идёт.
Из-за угла здания выпросталась нелепая фигура какого-то ряженого в треухе и тулупе — в июньскую-то пору! Хотя и промозгло, и туман в кости всасывается, но всё-таки на улице июнь. Июнь — не декабрь.
— Я говорил — старик, — прошептал Сорока, — всё верно.
— С ружьём!
За спиной старика коротким дулом вверх целился кавалерийский карабин.
— С кривым ружьём, — прошептал Сорока, — без патронов.
— Откуда знаешь?
— Старики не умеют стрелять из современных кавалерийских карабинов. — Конечно же, Сорока был неправ: старики эти и француза с англичанином колотили, и турка, и японца — жизнь у седоусых была насыщенной.
Охранник вгляделся в белёсый клубящийся мрак, ничего не заметив, но что-то всё-таки насторожило его, на манер былинных богатырей он приложил руку ко лбу, снова всмотрелся в туманную густоту и неожиданно — этот поступок старого охранника был совершенно неожиданным, — поспешным скрипучим ломким шагом двинулся к лежащим в траве боевикам.
— Куда же ты идёшь, дед? Что делаешь? — огорчённо прошептал Сорока, изготовился к броску.
Охранник шёл на них, и был он действительно стар. Всё в его организме было расшатано, разлажено, не смазано, никакой ремонт уже не поможет, дорога такому изработавшемуся коню одна… Но конь ещё дышал, двигался, требовал еды и питья. Не может быть, чтобы он заметил матросов, скорее всего этот поход был плановым — у деда имелась какая-то своя схема передвижения по заводской территории. Иначе он давным-давно бы сбросил с плеча облегчённый кавалерийский карабин, да и вряд ли подошёл к матросам так близко — постарался бы держаться на расстоянии.
Когда дедок был близко, Сорока прыгнул. Прямо с земли, как кошка. Беззвучно подмял дедка и завалил его в траву. Дедок ни захрипеть, ни заскрипеть не успел, как оказался спелёнутым. Во рту у дедка торчало полотенце, которое матросы выдернули у него из тулупа.
Глаза дедка закатились под лоб, обнажив чистые молодые белки, борода испуганно задёргалась — дедок боялся за свою жизнь, хотел попросить у дюжих налётчиков, чтоб не перерезали ему глотку, но слова не могли родиться, полотенце надломило язык, прижало его изнутри к щеке. Карабин с выдернутым затвором валялся рядом. Боевой дедок, сыпавший перцу англичанам ещё в севастопольской кампании вместе с адмиралом Нахимовым, потерял свою боеспособность.
Поняв это, дедок заплакал, грудь у него запала, в животе раздалось бульканье — ослаб дедок, скис, смертный свой час почувствовал.
— Тихо, старый, не боись, убивать тебя не будем, — прошептал Сорока, — мы русские люди. Ты ведь тоже русский человек? — уловив слабые кивки, продолжил: — Вот и хорошо! Где это видано, чтоб русский русского ни за что ни про что… А? — Нет, неправ был Сергей Сорока и сам понимал эту неправоту. Интересно, для кого он эти слова произносил, для дедка или для самого себя? — Только, старый, предупреждаю, не шевелись и не шипи. Лежи, как мёртвый. Понял?
Дедок снова слабо покивал.