На следующий день я снова ехал мимо «Снежинки», но табличка «закрыто» по-прежнему висела на двери, а окна вечером были тёмными — в другие дни то же самое. Определенно «Снежинка» закрыта, откроется в мае, июне или когда там еще, но уж точно не зимой.
Может, тем вечером кто-то проверял оборудование, добавки к молочным коктейлям, готовился к лету или… кто знает, зачем человеку понадобилось зажигать свет в ночной «Снежинке», закрытой с конца октября?
Но я все думаю и думаю — не столько о том, чем занимался тот человек, сколько об окнах, что зажглись за три месяца до того, как «Снежинка» откроется.
Мне часто говорят о всяких важных вещах, вроде президента Картера или Панамского канала, и полагают, что я слушаю, я же в это время думаю о горящих окнах «Снежинки».
Глаза Японии
Я в гостях в японском доме неподалеку от Токио. Хозяева очень приятные люди. Жена встречает нас в дверях. Когда-то она была весьма популярной телезвездой. Она по-прежнему молода и красива, но сейчас оставила работу ради мужа и детей.
Нас четверо, вместе с ее мужем. Я — единствецный не-японец.
Нас изящно и радушно приглашают в дом, и вот мы уже сидим в по-западному устроенной столовой, одновременно это часть кухни. Жена готовит легкую закуску и разливает нам сакэ. Едва мы успеваем рассесться, как ее муж, очень приятный и обходительный мужчина, шутливо говорит:
— У себя в доме я лев.
Я не понимаю, что это значит, но, должно быть, важное, иначе бы он так не говорил. Мне почему-то кажется, что слова предназначены мне. Я оглядываю дом. Он современный и удобный. Хозяин — известный японский актер.
Вскоре мы пьем сакэ со льдом — хороший напиток для жаркого и влажного японского вечера. Жена по-прежнему чем-то занята. Теперь она готовит настоящую еду, муж помогает. Вдвоем они — ловкая кухонная команда. Может, это такая пьеса.
Через некоторое время на столе уже много еды. Мы пьем, закусываем и разговариваем. Ей больше нечего делать. С тех пор, как наша компания вошла в дом, жена не присела ни разу.
Сейчас она сидит, но не за столом. Она сидит футах в пяти от нас и слушает разговор. Я оглядываюсь — как она там, в пяти футах от стола, — и вспоминаю слова, шутливо сказанные ее мужем, когда мы только вошли:
— У себя в доме я лев.
Я не понял тогда, что это значит, но, должно быть, что-то важное. Теперь, глядя, как она сидит в пяти футах от стола, не с нами, но вполне довольная, я понимаю смысл этих слов.
Я смотрю ей в глаза. Темные и красивые. Это глаза счастливого человека. Она рада, что мы пришли. Она сделала все, чтобы нам было хорошо, и ей приятно, что мы здесь.
В ее глазах я вижу старую Японию. Вижу тысячелетия японских женщин, что не садились за стол, но были счастливы. Записывая все это, я вижу и то, с каким зубовным скрежетом читают мои строки американки и думают про себя: «Ох, бедная униженная рабыня мужской тирании! Не ублажала бы их, как последняя служанка, а заехала бы по яйцам!»
Я почти вижу их лица.
Я почти вижу их глаза, полные ненависти, которой так далеко до этой комнаты.
Колдовство персиков
Сколько остановок?
Сколько остановок?
Сколько остановок?
До оленьей станции?
Вчера я купил четыре персика, хотя они мне вовсе не нужны. Заходя в магазин, я нисколько не интересовался персиками. Мне нужно было что-то другое — сейчас уже не помню что.
Я шел по фруктовому отделу, собираясь взять сейчас уже не помню что, и вдруг увидал персики. Персики не были моей целью, но я все равно остановился и принялся на них смотреть. Красивые персики, но разве это повод их покупать? Мало я перевидал в своей жизни красивых персиков?
Не особенно раздумывая, я взял в руки один персик — попробовать, насколько он крепок; оказалось, вполне, но за последние десять лет сотни персиков были не менее крепки.
Что же заставит меня купить совершенно ненужные мне персики?
Я понюхал, и персик пах моим детством. Я стоял посреди магазина и катился назад, будто на поезде, в прошлое, в котором персики были чрезвычайным событием, почти как оленья станция, где летним днем стадо северных оленей терпеливо ждет поезда, и у каждого, до конца железнодорожного полотна, — по мешку персиков.
Таймс-сквер в Монтане
Часть первая
Пишу я в маленькой комнатке под крышей старого амбара — его построили из красного дерева еще в те времена, когда были живы все, кто давно мертв: Пацан Билли, Луи Пастер, королева Виктория, Марк Твен, японский император Мейдзи и Томас Эдисон.
В горах Монтаны не растут секвойи, значит, дерево привезли с берега Тихого океана и превратили в огромный амбар на три с лишним этажа, если только высоту амбаров можно измерять этажами.
Фундамент сложен из ледниковых глыб, идеально подогнанных друг к другу, чтобы они удерживали красное дерево и разное прочее, из чего состоит амбар, включая изменчивое монтанское небо, всего в нескольких футах под которым я и пишу.
Из глыб получился огромный подвал, что вообще-то нетипично — подвалы редко бывают в амбарах. Этот подвал — отдельная тема, и лучше оставить ее на потом.
Позже…
Чтобы попасть в этот мой кабинет, нужно подняться к самой крыше амбара по лестнице, едва ли не метафизической в замысле и в том, как она карабкается по стене — шаг за шагом, открытая, точно смерть и желание, к самому небу, полному сейчас снегопада.
Лестницу разделяют две площадки, есть перила, чтобы я не упал с амбара ни на пути к писательству, ни обратно.
…никуда не годится.
Над первой площадкой вкручена лампочка, лестница там поворачивает к другому пролету, который тоже заканчивается лампочкой.
В самом амбаре есть выключатель, и такой же — на вершине лестницы. Они работают по отдельности, так что я могу зажигать и гасить свет как изнутри амбара, так и с лестницы. Когда я поворачиваю выключатель, амбар заливается красивым розоватым сиянием, точно закат на красном дереве, я ловлю собой этот свет, приходя в амбар и покидая его.
Мне нравится включать и выключать свет. Получается как в театре: кремового оттенка сосновая лестница сияет, словно мост на секвойевом закате, и это важная веха моей каждодневной монтанской жизни.
(Сейчас мы слегка развернемся: просто я хочу сказать, что в этом амбаре живут птицы, развлекая меня своим обществом, а под лестницей — там, где сложено сено для лошадей, — зимуют зайцы. Их помет, словно горная порода, выходит наружу и укладывается грибным узором на выпавших из тюков клочках сена. Временами мне становится одиноко, и тогда приятно бывает вспомнить, что этот огромный литературный дом со мной делят зайцы, хоть я ни разу их не видал — только превосходный поэтический помет. Но вернемся к свету.)