Пришлось поувещевать еще немного, пока старик не уразумел, что сидеть тут бессмысленно, только себя мучить. Тот будто бы ответил: «Это ни к чему не приведет» — и встал. Потом они поднимались к лиственничному лесу. «Он скорей полз, чем шел», — рассказывал живодер. Пришлось буквально тащить старика за палку до самой гостиницы. «Я всегда знал, что с ним не всё ладно». Живодер произнес это доброжелательным тоном, настолько бесчувственно, что при этом проявилось куда как много чувства. «Это уж самоубийство какое-то», — якобы сказал живодер художнику. Он еще в тот его приезд заметил, что старик не такой, как прежде, «когда, бывало, любил посмеяться, особенно с сестрицей, он сюда в конце осени заезжал ненадолго».
Раньше он не был таким нелюдимым, отгородившимся от всего на свете. Наоборот. Водился со всеми, старался быть таким же, как деревенские, одним из здешних. Ходил с ними по трактирам и многих мог заткнуть за пояс. На Богоявление всегда гулял вместе со всеми. Но никогда не напивался так, чтобы домой тащить приходилось, как некоторых. «Большой был любитель кровяной колбасы, художник-то», — сказал живодер. Был он и в Гольдэгге на гулянье с игрой кёрлинг,
[3]
вместе наведывались в пивнушку, где «распечатывали девиц, как застоявшиеся бутылки». Он всегда казался ему «задумчивым, но приветливым». А вот в лощине прямо-таки напугал. В гостинице живодер сказал хозяйке, чтобы она сунула побольше дров в печку у художника. Его, мол, надо со всех сторон прогреть. Ему, живодеру, сдается, что, если бы он не наткнулся на художника, тот так и остался бы сидеть и живым бы его больше не увидели. Замерзают-то как? «Чуть задумаешься — и готов». Человек даже не замечает. Заснет и уже не проснется. Художнику, по всему видать, не позавидуешь. «Про какую-то проблему говорил. Не знаю, что это за проблема». Он, живодер, всегда хорошо с ним ладил. А фронтовые истории, которые живодер рассказывал, старик всегда любил слушать.
У него болели ноги. Эта боль могла помешать ему ходить пешком так, как он привык, как собирается впредь. «Вероятно, существует некая таинственная связь между моей головной болью и этой болью в ногах», — сказал он. Известно же, что между разными вещами существует какая-то связь. «Пусть даже столь загадочная. А стало быть, и между частями тела, как однородными, так и разнородными». Но у него голова совершенно особенным образом связана с левой ногой. Боли в ноге, которые внезапно дают о себе знать по утрам, родственны его головной боли. «Мне кажется, это одна и та же боль». В двух различных, изрядно удаленных друг от друга частях организма, по его мнению, можно чувствовать «одну и ту же боль». Равно как и определенного рода боль души (он нет-нет да и обронит это слово, «душа») ощущается в определенных телесных сферах. И физическую боль в душе тоже! Сейчас его сильно беспокоит левая нога. (Речь идет об элементарном бурсите, то есть воспалении слизистой сумки на внутренней стороне под лодыжкой.) На лестнице, когда было еще темно, он показал мне свою опухоль. Шишку величиной с утиное яйцо. «Ну не жуткий ли нарост, как по-вашему? — сказал он. — Всю ночь болезнь головы изводит ногу. Просто неимоверно». Вот уже не один десяток лет он день-деньской ходит пешком. «Стало быть, дело не в том, что я вдруг перетрудил ногу. Дело тут вообще не в ноге. Недуг исходит от головы, из мозга». Опухоль свидетельствует о том, что болезнь распространяется уже на всё тело. «Скоро я весь покроюсь такими вот шишками», — сказал он. А я с первого взгляда понял, что это случай самого обыкновенного воспаления слизистой сумки после вчерашнего марш-броска через лощину, и сказал, что ничем серьезным опухоль ему не угрожает, она не имеет ничего общего с болью в мозгу и никак не связана с головой. С медицинской точки зрения. У меня у самого вспухла однажды такая же штука. Тут я едва не выдал себя. Одним специальным выражением, которое вертелось у меня на языке, еще немного — и я предстал бы перед ним студентом-медиком, что с таким волевым усилием пытался скрывать от него с первого дня. Но всё обошлось, и я отделался словами: «Такие шишки вскакивают сплошь и рядом». Но он мне не верил. «Вы говорите так, чтобы не сокрушить меня, не сокрушить окончательно, — сказал он. — Почему бы не взглянуть правде в глаза? Моя опухоль жутко опасна. Да вы и сами это видите. Моя опухоль. Разве нет?» — «Через два дня она исчезнет так же быстро, как и появилась», — ответил я. «Вы лжете, как мой брат-медик». Он произнес это не без оттенка отвращения, мелькнувшего в его глазах. Они сверкнули каменным блеском, совершенно непримиримо. «Не понимаю, зачем вы лжете. У вас на лице так много неправды. Больше, чем я замечал до сих пор».
Он бросил на меня свой цепкий взгляд и двинулся вперед, напоминая разбуженного от вечного сна грозного учителя. «По виду это чумной бубон», — сказал художник. Он ощупал опухоль и предложил мне сделать то же самое, то есть ощупать шишку. Я слегка надавил на нее, как прежде на сотни других, не всегда столь безобидных. Он никогда не видел чумного бубона, подумал я. Ничего, ровным счетом ничего общего его опухоль с чумным бубоном не имела. Однако я не сказал ни слова. Ему оставалось только подтянуть и закрепить чулок. Кожа местами совершенно женского типа, отметил я про себя. На ноге, на лице и на шее. Она показалась мне нездоровой, сам не знаю почему. Какой-то белесый оттенок, вернее, странное посерение. Подкожная клетчатка прямо-таки просвечивает. Местами в ней видны зияния. Желтые пятна, по краям — посинение. Корку перезрелых тыкв, оставленных в поле, напомнила мне его кожа. Это уже тление. «Боли в ноге, — сказал он, — по своей силе не идут в сравнение с моей головной болью. Однако они одного происхождения. При таком заболевании не поможет ничто. Обе эти боли, головная и в ногах, составляют неумолимый недуг».
Не могу сказать, что мое решение изучать медицину основывалось на каком-то высокоумном соображении; нет, чего нет, того нет, скорее, поскольку мне вообще ничего не приходило в голову насчет учебы, которая могла бы доставлять мне радость, на решение повлиял, в сущности, случай — моя встреча с доктором Марвецом, который всё еще думает, что когда-нибудь я стану его преемником в качестве практикующего врача. Я и сегодня не могу сказать, а может, не смогу никогда, что нахожу удовольствие в изучении медицины, что сама медицина доставляет мне радость. Однако и на попятный идти уже нельзя (да и куда бы я, интересно, подался?), так как сумел чин по чину выдержать экзамены. Не скажу, что я особо усердствовал, нет, всё, говоря по правде, происходило как во сне. На экзамены заявлялся всегда без подготовки, и чем меньше я был отягощен знаниями, тем лучше сдавал экзамены, а некоторые даже — на «отлично». Теперь мне предстояли куда более трудные, но и это будет наверняка для меня просто. Почему? — не знаю. Я никогда не боялся никаких экзаменов. А клиническая практика в Шварцахе для меня — одно удовольствие. Хотя бы потому, что удалось подружиться кое с кем из коллег. У меня такое чувство, что я нужен им. С доктором Штраухом мы вполне понимаем друг друга. Он весьма охотно оставил бы меня при себе. Он надеется занять место главного врача, когда тот выйдет на пенсию. Через два года. И перетянуть меня. Никогда не размышлял я и о том, изучают ли медицину из желания помочь ближним или еще почему. Прекрасно, слов нет, когда удается операция, когда то, чем ты пользуешь человека, действительно идет ему на пользу. Это что-то значит. У них у всех повышается тонус, когда им что-либо удается. Тогда ассистента можно и в кафе увидеть. Мой брат говорит, что к изучению медицины меня вынудило отсутствие фантазии. Не исключено. Но что же все-таки? Дело вроде того, что поручили мне — наблюдать за художником Штраухом и быть объектом его влияния, — какое оно имеет отношение ко мне? И как я ему соответствую? Может быть, это не более чем курьез: ехать к черту на кулички к человеку, которого не знаешь и вводишь в заблуждение относительно своей персоны, с которым слоняешься по округе, чтобы послушать, что он говорит, увидеть, что делает, выяснить, что думает и замышляет? Ассистент характеризовал его вполне определенно, но поверхностно. И если бы мне сейчас пришлось изложить свое суждение об этом человеке, я не знал бы, что и сказать. Это было бы бессмысленно. И что я вообще буду лепетать, когда меня спросят? О том, чтобы писать ассистенту, и думать нечего. Я всегда чувствовал себя не созданным для переписки, даже для такой. Учеба так быстро окунула меня в медицину, что я и сам этого не заметил. Про меня говорят, что я «здорово продвигаюсь». Родители радуются, что я выхожу в люди. Но я не знаю, что из меня выйдет. Врач? Подумать страшно.