За двадцать лет, с 1955 по 1975-й, вернувшийся во Францию Бартлбут по порядку восстанавливает приготовленные пазлы, из расчета один пазл в две недели. По мере собирания пазлов пейзажи, проходя стадию «ретекстуризации» и отклеивания от основы, доставляются на то самое место, где двадцать лет назад они были нарисованы, и погружаются в стирающий раствор, из которого выходят чистыми и нетронутыми листами ватмана.
Таким образом, не осталось бы никаких следов от проекта, который на протяжении пятидесяти лет полностью занимал его автора.
Глава XXVII
Роршаш, 3
Это будет что-то вроде окаменевшего воспоминания, вроде какой-нибудь картины Магритта, где не очень понятно, ожил ли камень, или жизнь мумифицировалась, что-то вроде раз и навсегда зафиксированного, несмываемого изображения: вот, сложив на столе руки, сидит человек с вислыми усами и бычьей шеей, вылезающей из косоворотки; вот, положив левую руку ему на плечо, позади него стоит женщина с затянутыми назад волосами, в черной юбке и лифе в цветочек; вот перед столом, держась за руки, стоят два близнеца с нарукавными повязками после первого причастия, в матросских рубашках и коротких штанишках, в гольфах, спадающих до лодыжек; вот стол, покрытый клеенкой, с синим эмалированным кофейником; вот фотография дедушки в овальной рамке; вот камин, на котором — между двумя вазами на конических ножках, декорированными черно-белым меандром и увенчанными голубоватыми пучками розмарина, — под вытянутым стеклянным колпаком лежит свадебный венок с искусственным флёрдоранжем — катышками ваты, опущенными в воск, подставкой, украшенной бисером, гирляндами, птицами и перьями с глазка́ми.
В пятидесятые годы — еще до того, как Грасьоле продал Роршашу две расположенные одна над другой квартиры, которые тот собирался переоборудовать в дуплекс, — здесь, на пятом этаже, слева, какое-то время жила итальянская семья Грифалькони. Эмилио Грифалькони, веронский краснодеревщик и специалист по реставрации мебели, приехал в Париж, чтобы работать на восстановлении деревянной скульптуры в Шато де ла Мюэт. Он приехал со своей женой Летицией, которая была моложе его на пятнадцать лет, и которая, за три года до этого, родила ему двух близнецов.
Летиция, чья строгая, почти суровая красота сразу же очаровала дом, улицу и весь квартал, каждый день выгуливала детей в парке Монсо в специальной двойной коляске. Наверняка во время одной из таких прогулок она и встретила мужчину, которого ее красота потрясла больше, чем остальных. Его звали Поль Хебер, он жил в этом же доме на шестом этаже справа. 7 октября 1943 года, во время большой облавы на бульваре Сен-Жермен после покушения, стоившего жизни капитану Диттерсдорфу и лейтенантам Небелю и Кнёдельвурсту, Поля Хебера, которому едва исполнилось восемнадцать лет, арестовали и четыре месяца спустя отправили в Бухенвальд. Он освободился в сорок пятом, прошел почти семилетний курс лечения в санатории де Гризон, после чего вернулся во Францию и устроился работать учителем физики и химии в колледж Шапталь, где ученики, конечно же, сразу дали ему прозвище «pH».
Их связь, которая, не будучи умышленно платонической, вероятно, ограничивалась краткими объятьями и беглыми пожатиями рук, длилась около четырех лет, до осени 1955 года, когда — по специальному запросу врачей, рекомендовавших ему сухой предгорный климат, — «pH» перевели в Мазаме.
В течение многих месяцев он писал Летиции, умоляя ее приехать; всякий раз она отказывалась. Волею случая черновик одного из ее писем попал в руки мужа:
«Мне грустно, тоскливо, до ужаса противно. Как и два года назад, я вновь воспринимаю все чересчур болезненно. Все меня терзает, все меня изводит. От двух твоих последних писем у меня сердце забилось так сильно, что чуть не разорвалось. Как они меня взволновали! Когда конверт распечатан, я начинаю ощущать запах бумаги, чувствовать сердцем аромат твоих ласковых слов. Пощади меня; от твоей любви у меня голова идет кругом! Мы должны согласиться с тем, что нам невозможно жить вместе. Нам не остается ничего другого, как примириться с пресным тусклым существованием. Мне бы хотелось, чтобы ты привык к этой мысли, чтобы мой образ тебя не распалял, а согревал, чтобы он тебя утешал, а не повергал в отчаяние. Так надо. Мы не можем все время пребывать в этом состоянии душевных конвульсий и в ожидании последующего за ними изнеможения — смерти. Работай, думай о чем-нибудь другом. Ты ведь такой умный, так направь свой ум на что-нибудь более спокойное. Мои силы на исходе. У меня хватало мужества для себя одной, но не для двоих! Я должна всех поддерживать, словно в этом моя работа, я разбита, не расстраивай меня еще больше своим отношением, которое заставляет меня проклинать себя саму, поскольку я не вижу никакого выхода…»
Разумеется, Эмилио не знал, кому был адресован этот недописанный черновик. Он до такой степени доверял Летиции, что вначале подумал, что она просто переписала реплики из какого-нибудь фоторомана, и захоти Летиция его в этом убедить, у нее бы это легко получилось. Но если все эти годы Летиция была способна утаивать правду, то она оказалась неспособной на откровенную ложь. На вопрос Эмилио она с пугающим спокойствием призналась, что больше всего на свете ей хотелось бы быть с Хебером, но она вынуждена пожертвовать этим желанием ради мужа и детей.
Грифалькони ее отпустил. Он не покончил собой, не спился, а, наоборот, взялся с неутомимым усердием воспитывать близнецов: утром, до работы, он их отводил в школу, а вечером забирал, ходил на рынок, готовил, кормил, купал, перемалывал им мясо, проверял их уроки, читал им сказки на ночь, по субботам ездил на авеню де Терн, чтобы покупать им обувь, короткие пальтишки с капюшонами и рубашки, отправлял их учить катехизис, готовил их к первому причастию.
В 1959 году, когда срок его контракта с Министерством культуры — от которого зависела реставрация Шато де ла Мюэт — истек, Грифалькони вернулся со своими детьми в Верону. А за несколько недель до этого пришел к Валену и заказал ему картину. Он хотел, чтобы художник изобразил его с женой и двумя детьми. Они бы находились все вчетвером в своей столовой. Он бы сидел, на ней была бы ее черная юбка и корсаж в цветочек, она бы стояла позади него, ее левая рука лежала бы у него на левом плече доверительно и спокойно, близнецы были бы в красивых матросских костюмчиках с повязками после первого причастия, на столе красовалась бы фотография его деда, который посетил Пирамиды, а на камине — свадебный венок Летиции и две вазы с розмарином, которые ей так нравились.
Картину Вален так и не написал, зато сделал рисунок пером и цветной тушью. Написав портреты Эмилио и близнецов с натуры, воссоздав портрет Летиции по уже устаревшим фотографиям, художник тщательно прорисовал детали, о которых его просил краснодеревщик: маленькие сиреневые и голубые цветочки на корсаже Летиции, колониальный шлем и гетры предка, набившая оскомину позолота на свадебном венке, узорчатые складки на повязках близнецов.
Эмилио оказался так доволен работой Валена, что не только ему заплатил, но еще и подарил два предмета, которыми больше всего дорожил. Он пригласил художника к себе, поставил на стол какой-то удлиненный футляр из зеленой кожи, затем, включив закрепленный на потолке прожектор, чтобы подсветить содержимое, его открыл: на ярко-красной подкладке лежал нож с гладкой ручкой из ясеня и плоским серповидным лезвием из золота. «Вы знаете, что это такое?» — спросил он. Вален лишь недоуменно поднял брови. «Это золотой серп, тот самый, которым галльские друиды пользовались для сбора омелы». Вален недоверчиво посмотрел на Грифалькони, но краснодеревщик не смутился: «Ручку я, конечно же, сделал сам, но лезвие подлинное; его нашли в могиле в окрестностях Экса; похоже, это типичный серп салийцев». Вален внимательнее осмотрел лезвие; на одной стороне были выгравированы семь крохотных рисунков, но даже с помощью сильной лупы ему не удалось рассмотреть, что они изображали; лишь на некоторых он, как ему показалось, увидел женщину с очень длинными волосами.