И, однако, я оценивала свои успехи главным образом по перемене сути наших бесед: Король от природы был человеком весьма беззастенчивым, — он легко мог заплакать или обнять свою любовницу на людях, но приберегал всю сдержанность, на какую был способен, для своего королевского ремесла, — тут он отличался деликатностью и робостью скрытного и страстного любовника, поверяя свои мысли самому узкому кругу людей, да и то весьма скупо и неохотно… На той вершине, куда судьба возносит королей, человек слишком одинок, чтобы свободно сообщаться с другими.
Поэтому я была крайне польщена, когда он, оставив наконец разговоры о детях, возлюбленной и новых замках, начал делиться со мною своими чувствами короля, посвящать в правила, коими руководствовался, управляя страной, и в радости своих удачных предприятий, хотя и воздерживался открывать важные государственные тайны. Он касался лишь принципов королевской власти и основ морали, которой должен придерживаться государь, но все его слова были исполнены такого величия и справедливости, а доверчивость выглядела столь непривычною, что я восхищалась им более, чем когда-либо.
«Видите ли, — сказал он однажды по поводу тех, кто осмеливался критиковать его решения, — я вовсе не думаю, что среди них нет способных людей, — вероятно, есть и способнее меня, — но они никогда не царили, а, главное, не правили Францией; не побоюсь сказать, что чем выше занимаемое вами место, тем больше связано с ним задач, которые можно видеть и понимать лишь на этом месте; оттого-то я и не могу соглашаться с критикою людей, пускай весьма умных, но лишенных возможности объять всю совокупность причин, на коих я строю мои решения… Не думайте однако, будто я считаю все мои начинания успешными. Глуп тот, кто желает никогда не ошибаться; успех ждет лишь того, кто имеет смелость признавать собственные ошибки. Но притом мне одному в этом королевстве дано с уверенностью судить, прав я или нет, и лишь я один могу сурово критиковать мои деяния монарха».
Королю случалось рассуждать со мною и о славе, и о том, как должны служить ему подданные. Говоря о жажде славы, которою движут те же тайные пружины, что и сердечными страстями, он естественно перешел к чувствам монарха в отношении его возлюбленных: «Отдавая им сердце, король должен оставаться полным хозяином своего рассудка. Я всегда разделял пылкие страсти любовника и хладнокровные решения властителя или, по крайней мере, не позволял красоте, доставляющей любовные утехи, мешать мне и моим верным слугам управлять государством».
Я не удержалась спросить — почтительно, но полушутливо, — не есть ли это предупреждение мне. «О нет, — с улыбкой отвечал он, — я знаю, что вы не похожи на других: до встречи с вами я всегда полагал, что женщины не способны хранить тайны, теперь же уверился, что есть на свете особа, умеющая молчать и притом не питающая страсти к интригам. Однако не надейтесь, что ради вас я изменю моим принципам, — как ни приятно мне с вами беседовать, я думаю, что много утрачу во мнении людей, доверившись вам безоглядно, а, потеряв в их мнении, неизбежно утрачу и частичку вашего уважения ко мне. Стало быть, именно с целью сохранить вашу дружбу я и стану держаться с вами так же осмотрительно, как с другими».
Умение вести беседу состоит в искусстве не столько говорить самому, сколько слушать другого, и слушать с удовольствием, вникая в его резоны и умело похваливая в нужный момент. Я слушала Короля со страстным вниманием, притом, отнюдь не наигранным, стараясь постичь самую суть его речей, одобряя его намерения и прибегая, в каждом удобном случае, к тонкой лести, к коей он не оставался равнодушен. Мне было тем более легко соглашаться с ним, что его убеждения часто совпадали с моими: как и он, я хорошо знала, пусть и на ином уровне, веления гордости и славы, заботу о репутации, жажду деятельности, потребность трудиться и необходимость хранить тайну.
Таким образом, разговоры наши, состоявшие поначалу из монологов Короля, незаметно перешли в диалоги, отмеченные взаимным доверием и дружеским весельем; мы часто перемежали смехом самые серьезные мысли. Иногда я позволяла себе высказать Королю — разумеется, шутливым тоном и с очень мягким упреком, — то, на что не осмелился бы никто из придворных. Так, в один из «домашних» вечеров, пока все играли в карты, а я имела честь прохаживаться с ним по комнате, я улучила момент, когда нас не могли слышать, и сказала: «Сир, вы очень любите ваших мушкетеров. Как вы поступили бы, если бы Вашему Величеству доложили, что один из ваших любимцев отнял жену у живого мужа и сожительствует с нею? Я уверена, что виновник сей же час был бы изгнан из кордегардии на улицу, пусть даже поздней ночью». Король нашел мою речь весьма забавною, посмеялся и признал, что я права, а, впрочем, не перестал от этого вести себя иначе.
Дружба эта, живая и крепнущая, претерпевала, однако, подъемы и спады сообразно обстоятельствам и разлукам. Летом 1677 года мне пришлось на долгие месяцы вернуться в Бареж и Баньер, чтобы укрепить здоровье моего дорогого мальчика, и я жестоко страдала, не видя тех, кто был мне так дорог. Мне не терпелось вернуться из этой ссылки.
По возвращении в Версаль я несколько дней мучилась своей американской лихорадкою, которая регулярно настигала меня; Король пришел справиться о моем здоровье. «Сир, сказала я ему весело, — мне кажется, я проживу до ста лет». — «Мадам, — отвечал он серьезно, — мне кажется, это самое лучшее, что вы могли бы для меня сделать».
Но напрасно я льстила себя надеждою достигнуть вершины славы: достаточно было одного упрека маркизы, и Король становился холоден со мною. Однако в таких случаях я знала, как вернуть себе его расположение: я подсказывала маленьким принцам трогательные письма, часто с простодушными просьбами, которые не смела высказать сама, а, главное, с лестью в адрес «прекрасной госпожи» или «центра всего сущего»; маркиза и Король тут же сменяли гнев на милость.
Так, в 1678 году, когда меня бросили в Сен-Жермене с детьми, в то время, как весь Двор последовал за Королем на новую войну и захватывал вместе с ним Ганд и прочие города, я издала сборничек под названием «Сочинения семилетнего автора», включавший в себя письма моего любимца к родителям, его размышления о Плутархе и несколько переводов с латыни. Все это я отослала маркизе и Королю вместе с посвящением, которое преисполнило их гордости за сына, а мне тотчас доставило послабления в моем строгом режиме. Я привожу здесь это посвящение, дабы показать вам, что я умела льстить не менее искусно, чем поэты той эпохи, и преотлично усвоила уроки господина Скаррона:
«Госпоже де Монтеспан.
Мадам, вот самый юный из авторов, что просит Вашего покровительства для своих сочинений. Он хотел бы опубликовать их по достижении восьми лет, но побоялся, что его заподозрят в неблагодарности, если, доживши до семилетнего возраста, он не проявит должным образом свою нижайшую признательность Вам.
И в самом деле, Мадам, он обязан Вам большей частью того, что имеет. Хотя он родился в добрый час, хотя Небеса были к нему благосклонны, как мало к кому из авторов, он сознает, что беседы с вами много способствовали к усовершенствованию того, что подарила ему природа. Ежели он мыслит ясно и выражается ловко и любезно, ежели он умеет почти безошибочно разбираться в людях, то все эти качества он унаследовал от Вас. Мне известны его скрытые мысли, Мадам, и я знаю, с каким восхищением он внимает Вам. Могу заверить Вас, что он изучает Вас гораздо охотнее, нежели все свои книги.