Какой униженной женщине выпадал столь блистательный реванш, заключенный в одной короткой фразе?! Этой фразою Король навсегда зачеркнул нищего Скаррона, убогое, преследующее меня по пятам прошлое, всякое упоминание о жизни, столь несовместной с его блестящим Двором, все злобные выходки своей любовницы, напомнив, что я служу вовсе не ей, а ему самому; этим неожиданным, потрясающим возвышением он наградил меня за выдержку, с которой я претерпела издевательства фаворитки. «Госпожа де Ментенон!»… «Госпожа де Ментенон!»… это имя, произносимое завистливым шепотом, в один миг облетело коридоры, лестницы и салоны замка; десятки перьев устремились к чернильницам, чтобы затем повторить в письмах, отсылаемых в Париж, в провинцию, за границу, это слово Короля, давшее пищу для предположений, расчетов и выводов; и вот уже маркиза де Севинье в своем особняке Карнавале запечатывала свое послание ко мне, начинавшееся вопросом: «Правда ли, дорогая моя малютка, что…»
«Да, правда!» — отвечала я всем, кто задавал мне тот же вопрос, — правда, что Король назвал меня госпожою де Ментенон и удостоил великой чести носить имя владения, которое я получила благодаря ему».
Дело представлялось тем более удивительным, что, присвоив мне имя, на которое я не имела никакого права, Король должен был бы отобрать его у весьма знаменитого и влиятельного семейства, владевшего замком до меня. Словом, то было потрясающее событие, и под стать ему — досада фаворитки: значит, Королю мало обманывать ее с молоденькими любовницами, он еще заставляет ее почитать, в ее собственном доме, женщин, недостойных целовать ей ноги! Но ее не так-то просто было запугать; вдобавок, она пребывала в самом едком расположении духа — вероятно, оттого, что целыми стаканами пила уксус, чтобы похудеть, — и в последующие дни устроила мне еще несколько бурных сцен, желая подчеркнуть, что если я и переменила имя, то отнюдь не переменила службу; однако я уже не обращала внимания на эти булавочные уколы. Мне было жаль только одного — что я не могу публично броситься к ногам Короля и горячо поблагодарить его; невозможность этого порыва огорчала меня тем сильнее, что доселе я ни разу не испытала желания встать на колени перед кем бы то ни было.
Однако приходилось скрывать свои чувства — и удовлетворение недавним успехом и привязанность, которой полнилось мое сердце. В присутствии Короля я вела себя с прежней сдержанностью и почтением: если он не говорил со мною, я не позволяла себе взглянуть на него даже украдкой и выказывала абсолютную холодность ко всему, до него касающемуся.
Играть роль невозмутимой особы мне было тем легче, что я всю жизнь скрывала от окружающих слишком многое: позор моего рождения, преступления отца, импотенцию мужа, несчастливую любовь к д'Альбре, преступную связь с маркизом де Вилларсо, воспитание незаконных детей, спрятанных от всего света и тысячи других дел и интриг, которые уже с шестнадцатилетнего возраста приучили меня к несравненному притворству и скрытности.
К счастью, Король хранил свои тайны не хуже моего: с ним мне не приходилось бояться тех взрывов, на которые был горазд Вилларсо. Он великолепно владел собою; притом, он равно уважал и свои и чужие секреты, тем более, что в данном случае мое желание крайней осторожности совпадало с его собственным.
Хорошо, что скрытность также имеет свои скромные радости. Кроме чувства соучастия, связывающего тайных любовников, в ней есть и некоторое сладостное удовольствие играть комедию на людях и обманывать общество, которое презираешь; вдобавок, сдерживая свои страсти, вы придаете им удвоенную энергию, что как нельзя лучше способствует усладам любви.
Глава 12
Над Сен-Сиром идет дождь. Вода переполнила фонтаны Внешнего двора, дорожки для променада превратились в топь, а оголенные трельяжи Королевской Аллеи напоминают нынче вечером плетень из сухих ветвей, которым прикрываются солдаты в траншеях. Да и сам парк выглядит покинутым полем битвы.
Из госпиталя доносится хриплый кашель; сердце разрывается слушать его; как мне хотелось бы забрать хоть нескольких маленьких больных с восковыми личиками к себе в «купе», чтобы согреть их, хотя я и знаю, что ничем не помогу им: смерть все равно заберет эти хрупкие тельца — через десять ли, через тридцать лет.
Вот она — тщета людских деяний, когда ставишь себе целью завоевать любовь людей, а не Бога: песчаный замок, построенный на песке, прах на прахе.
Все в нашем изгнании тщетно и смехотворно, а пуще всего тщательный инвентарий наших воспоминаний.
Если бы не та редкая добродетель упорства, которую во мне воспитывали с раннего детства, я бы тотчас бросила перо и пошла улечься в постель в ожидании того, что не замедлит случиться. Как скоро устаем мы от невыполнимых задач, и как нелепо намерение стать собственным историографом! Напрасно я пытала свою память, чтобы восстановить все подробности о людях, событиях, местах; напрасно сверялась с сохраненными письмами, напрасно, в порыве искренности, принуждала себя описывать то, что хотела бы забыть, — главное все равно ускользает от меня: я вынуждена с болью признать, что мне не удалось вывести на сцену себя настоящую.
Вначале мне казалось, что в этом виновата сама механика воспоминаний: мы идем по жизни с завязанными глазами, но, оглядываясь назад, знаем о ней куда больше, чем в молодости. Вот и получилось так, что маркиза де Ментенон наделила своими чертами Франсуазу д'Обинье, что грехи супруги Короля, ее радости и скорби, ее философия приписаны молоденькой госпоже Скаррон, хотя та и знать их не знала. Ошибки эти кажутся мне естественными, но непростительными.
Другая неудача печалит меня: когда я перечитываю эти записки, мне чудится, будто историю моей жизни писала не я, а кто-то другой. Вспоминая главные события моей истории, например, свадьбу с Королем, я должна откровенно сознаться, что, если и могу назвать ее дату, час и свидетелей, то бессильна передать те смешанные чувства, что обуревали меня в тот миг. Письменное свидетельство о нем, быть может, станет драгоценно для историков, для меня же утратило свой аромат навсегда, вот отчего память моя никогда не возвращается к нему по доброй воле.
Однако, были и другие мгновения — с виду пустяшные, но на самом деле поистине дорогие моему сердцу.
Так, мне часто вспоминаются некоторые вечера 1674 года, когда Король, в вечернем полумраке комнаты, тихонько наигрывал мелодии на своей гитаре, а я, сидя у его ног, ласкала его детей. Кто знает, быть может, я оттого и уступила его пылким домогательствам, что хотела как можно долее вкушать сладость этого мирного бытия?!
А вот еще одно воспоминание, близкое моему сердцу: коляска стоит на широкой каменистой дороге, и мы глядим сверху на обширные пруды, отделенные от нас песчаной полосою, заросшей тростником. Мне пятнадцать или двадцать лет, не помню точно, но знаю, что я уже не ребенок. Не могу сказать, кто из сидевших в экипаже вполголоса прочел эти стихи Тристана, которые я нашла такими прекрасными:
Тень этого пурпурного цветка,
Тень этой заросли речной упалой
Так зыбки, будто сон воды усталой,