Мне отвели две тесные комнатки в Королевском крыле третьего этажа, слева от парадной лестницы и напротив квартиры садового архитектора Ленотра; этаж этот был довольно высок, и в нем устроили антресоли для прислуги; таким образом, помещение мое не имело и шести футов в высоту, а поскольку я была довольно рослою да еще носила, по моде того времени, либо монументальную куафюру, либо пышный кружевной чепец, то постоянно соскребала головою побелку с потолка.
Вот эдакие-то замечательные преимущества и были пределом мечтаний французской знати: герцоги и маркизы, владевшие в Париже роскошными дворцами, а в провинции величественными замками, бросали все, чтобы ютиться по десяти человек в темном закутке на антресолях, и почитали это за великое счастье. Скажи мне, где ты живешь, и я скажу, кто ты; если вдуматься, эти дворцы весьма походили на души их владельцев — сверху блеск и позолота, а под ними — мрак и мерзкая грязь.
К счастью, у меня было занятие, мешавшее впасть в отупение, — я заботилась о воспитании маленьких принцев. Их здоровье, их учение отнимали у меня все мое время, не оставляя досуга для цирюльников и магов.
Воздух Сен-Жермена и шумная светская жизнь способствовали здоровью детей не более, чем моему собственному, — все трое много болели. Они мало спали, так как мать по полуночи держала их в театре, где они исполняли детские роли на сцене; за ее столом их потчевали острыми блюдами, жирными соусами и шампанским вином; неудивительно, что эти малыши, хрупкие от природы, в несколько месяцев исхудали и ослабли до ужаса. Лихорадка, рвоты, колики и нарывы поочередно терзали их тщедушные тельца, скорыми шагами ведя детей к гибели. Их показывали врачам, но лекарство было куда хуже болезни, ибо госпожа де Монтеспан обожала шарлатанов и всяческие опыты на больных. Самые жестокие методы лечения сочетались с самыми варварскими снадобьями: например, она велела сделать маленькому графу Вексенскому тринадцать прижиганий вдоль позвоночника, чтобы выпрямить ему горбатую спинку. Несчастный ребенок так кричал, что у меня сердце разрывалось от жалости; половины этих хирургов и лекарей с лихвой достало бы, чтобы свести бедных детей в могилу. Я с ума сходила от боли за них и от бессонных ночей, которые проводила у их изголовья, прислуживая вместо горничных, сбившихся с ног от усталости, но все было тщетно: едва ребенку становилось легче, как противоречивые приказы, нелепые фантазии и капризы родителей в один миг прерывали начавшееся было выздоровление. Бедных детей убивали у меня на глазах, а я была бессильна противостоять этому.
Так прошло шесть месяцев; я скрепилась и не выказывала своего неудовольствия, однако, в июле, когда мы приехали в Версаль, мой маленький герцог потерял сознание, вслед за чем у него начались сильнейшие конвульсии — и все оттого, что его матери явилась прихоть целый день продержать его на жарком солнце без шапки; тут уж я не выдержала. «Мадам, — сказал мне несчастный мальчик, сотрясаемый жаром, — я наверное умру, и слава Богу! Вы видите, что я не создан для жизни на этой земле, раз Он не пожелал, чтобы я ходил по ней, как все прочие. Я еще так мал, что попаду прямо в Рай, и там мне будет хорошо». Потрясенная его словами, я выбежала из комнаты и столкнулась в дверях с госпожою де Монтеспан. Не раздумывая, я высказала ей все, что лежало у меня на сердце; она пришла в такую ярость, что я сочла себя погибшей, но мне это было уже безразлично.
Укрывшись в часовне, я выплакала свое горе, тем более острое, что я одинаково любила и моего маленького принца и бедняжку-покойницу Франсуазу и безумно боялась еще раз оказаться свидетельницей ужасной детской агонии. Однако безграничная любовь к герцогу дю Мену возбраняла мне покинуть этого ребенка; приходилось остаться и снова терпеть нескончаемую муку бессилия. К вечеру явился господин де Лувуа, — его прислали изложить мне доводы родителей, я же с полной откровенностью высказала ему свои, и мне показалось, что он внял им; в результате, я все-таки вынуждена была согласиться на примирение.
Итак, мы с госпожою де Монтеспан заключили мир; она даже вызвалась оплатить заупокойные мессы по Франсуазе в церкви Святого Сульпиция; но при каждой болезни детей ссоры наши возобновлялись. «Ваша чувствительность нуждается в строгой узде», — внушал мне шепотом мой исповедник всякий раз, как видел меня в слезах. Господин де Лувуа служил нам с маркизою посредником и миротворцем. Король же со смехом говорил: «Мне куда труднее принудить к миру вас двоих, нежели все страны Европы!»
Пятнадцать лет подряд длилась эта борьба, замешанная на дружбе и ненависти, уважении и презрении, мёде и желчи; бывали дни, когда я страстно желала себе постоянного (лишь бы не очень тяжкого) несчастья в жизни, предпочитая его внезапным и кратким радостям, чередовавшимся со скандалами, от которых у меня разрывалось сердце.
Ибо ссоры эти были, к сожалению, столь же часты, сколь и непредсказуемы. Я никак не могла понять, по какой-такой причине «прекрасная госпожа» вдруг изливает на меня яд своих речей или колет злобными насмешками, на потеху публике. Например, однажды, когда зашла беседа об одной молодой и не очень строгой вдове, которую я осуждала, она с многозначительным видом бросила: «Госпожа Скаррон весьма строго судит других». От подобных реплик я буквально задыхалась. Но этим не ограничилось: через несколько месяцев после моего приезда ко Двору она начала обращаться со мною, как со служанкой.
Она снова была беременна и ей скоро предстояло родить. На этот случай она изобрела особый фасон платьев-«распашонок», скрывающих талию; впрочем, надевая их, она именно объявляла всему свету то, что желала утаить. «Госпожа де Монтеспан опять нарядилась в свои «распашонки», — стало быть, опять в тягости!» — насмешливо замечали придворные острословы. Но только Король и я знали, что, обрядившись эдаким манером, она впадала обыкновенно в самое скверное расположение духа, а мешковатые одеяния прятали, кроме округлостей, еще и сердце, полное самой черной злобы.
Беременность ли была тому причиною или что-то иное? Внезапно она ополчилась на меня так жестоко, как никогда прежде. Для начала она прогнала, без всяких на то оснований, племянницу господина Скаррона, мадемуазель де Ла Артелуар, которую я вызволила из крайней нищеты, пристроив к ней горничной; старшую сестру этой девушки я взяла к себе в качестве компаньонки. Далее госпожа де Монтеспан взялась преследовать моего кузена Филиппа де Виллета и, придравшись к тому, что он гугенот, запретила военному министру продвигать его по службе. Все эти гадости делались без всяких объяснений, с одной лишь целью досадить мне.
Затем она начала требовать от меня услуг, которые я никак не должна была ей оказывать. То она велела мне причесать ее, то подложить дров в камин, то застегнуть ей платье; иногда она будила меня в два часа ночи с приказом почитать ей на сон грядущий, подшить юбку или сбить гоголь-моголь; у нее было вполне достаточно служанок для такой работы, но она объясняла, что никто не умеет услужить ей лучше меня, и произносила это слово «услужить» с таким наслаждением, будто долго смаковала и обсасывала его во рту, прежде чем выпустить наружу.
Я от природы довольно любезна и много раз оказывала той же госпоже де Моншеврейль куда более важную помощь и делала гораздо более неприятную работу, однако в данном случае очень хорошо видела, чего добивается маркиза: положение мое при Дворе было столь неопределенно, что несколько месяцев такой муштры превратили бы меня в горничную или еще того хуже.