Кроме этого заслуженного человека и тех, кого я назвала ранее, вокруг меня вращалось несколько более скромных планет, почитавших меня своим солнцем — Шарлеваль, Менаж, Бошато. Я же едва удостаивала их своим вниманием; «жестокость» моя вскоре приобрела такую известность, что мадемуазель де Скюдери посвятила ей стихотворение и показала его моему мужу. На что он отвечал ей следующим:
Да, верно, что давно наслышан свет
О строгости моей супруги верной.
Она своей жестокостью безмерной
На все мольбы мужчин дает ответ.
Могу беднягам дать один совет:
Забудьте о моей жене примерной!
Это означало, что ревность его не мучит и что он вполне вверяет моей добродетели заботу о своей чести. Однако, ни мой доверчивый супруг, ни мои воздыхатели не заметили, что сама я томлюсь по Миоссенсу, и что именно эта нежная привязанность является причиною моего строгого отпора всем им.
Единственным, кто заподозрил истину, оказался юноша, странным образом посвященный в сердечную науку много лучше всех этих блестящих господ, — вероятно, оттого, что он питал ко мне более искреннюю привязанность; это был мой племянник «на пуатевинский манер» Луи Потье; воспользовавшись моим разрешением входить к нам в любое время дня, он явился, дабы упрекнуть меня в слабости к маршалу.
Отведя меня к окну, он сказал: «Тетушка, как бы я хотел, чтобы вы увидели себя, когда беседуете с Миоссенсом, — вы прямо таете от умиления! Не могу понять, что вы нашли в этом безмозглом вояке. Ведь он не любит вас, ему нравятся либо женщины вроде Нинон, либо знатные дамы, такие как госпожа де Роган, вы же — ни то, ни другое и понапрасну теряете время. Вдобавок, весь Париж знает, куда направлены его вожделения. И он назвал мне имя, которого я доселе не слышала. Помню, в ту самую минуту я глядела на белую скатерть, покрывавшую обеденный стол, и, потрясенная словами бедного мальчика, пронзившими мне сердце, заметила на ней, между блюдом с устрицами, присланными Бошато, и золотистым паштетом, подарком д'Эльбена, большое красное винное пятно; я подумала, что надобно сменить скатерть, не то меня сочтут неряхою. С той поры при виде красного пятна на белой скатерти мне всегда чудится, что это кровь моего раненого сердца.
Но тогда я сумела совладать с собою, и Луи, даже не заметивший моего смятения, продолжал: «Подумайте, тетушка, ведь этот старикашка на пятнадцать или двадцать лет старше вас; готов спорить, что он прячет под париком седые волосы. Поверьте, сия панталонада
[27]
недостойна вас!» — «Довольно, месье! — прервала я его. — Умерьте ваше возмущение. Я пока еще не нанесла бесчестья ни вашему семейству, ни вашему дяде, за коего вы, кажется, решили вступиться. Что же до возраста моих поклонников, то вы, вероятно, желаете внушить мне, что я должна предпочесть опыту зрелых мужей детскую непосредственность. Ежели это так, отчего бы вам не представить мне ваших товарищей по игре в серсо или прятки?!» И, оставив несчастного Луи, совсем убитого моим жестоким ответом, я, под предлогом мигрени, укрылась в своей комнате, где и наплакалась всласть, больше от досады, нежели от любви, ибо, признаться откровенно, ревность моя объяснялась скорее всего уязвленной гордостью.
Дело в том, что любовь, питаемая мною к д'Альбре, шла, что называется, из головы, а не от сердца: мне вовсе не хотелось быть побежденной. Конечно, я могла бы, при случае, дать ему руку для поцелуя, но, питая сильное отвращение к тем доказательствам близости, коими господин Скаррон злоупотреблял вот уже три года, отнюдь не стремилась к разделенной страсти. Кроме того, меня оскорбило равнодушие маршала и то, что он предпочел мне другую.
В результате, я слегла в сильнейшем приступе моей островной лихорадки и в качестве утешения получила от маршала всего лишь коротенькую сухую записку с пожеланием здоровья; я спрятала ее под подушками и вынимала двадцать раз на дню, чтобы перечесть, но мне не удалось найти в ней ни малейшего признака любви. К счастью, судьба скоро представила мне совсем иные поводы для беспокойства, и они отвлекли меня от этой первой любовной печали.
Господин Скаррон изучил счета, которыми занимался крайне редко, и констатировал, что нам грозит разорение. Ужины для гостей, платья, пудра и румяна, коими я ослепляла наше общество, вороватые слуги, да и весь наш беспорядочный, хотя и скромный, образ жизни быстрыми шагами вели нас к нищете.
В довершение несчастья, к нам, как снег на голову, свалился мой братец Шарль, вот уже несколько лет не дававший о себе знать. Ему исполнилось двадцать лет, он был хорош собою, безрассуден и, разумеется, без гроша в кармане. Он попросил у господина Скаррона четыре тысячи ливров на экипировку и устройство в какой-нибудь полк. Зная плачевное состояние наших финансов, Скаррон не спешил выполнять свой родственный долг; тогда я довольно резко объявила ему, что он мог бы пожертвовать моему брату эти несчастные четыре тысячи в благодарность за то, что я жертвую ему, старому и немощному, свою молодость и красоту. Я полагала эту сумму слишком даже незначительной компенсацией за все мои услуги. Впрочем, речь шла не о даре, а о займе на год; тогда я по наивности думала, что Шарль способен возвращать долги. Я и не подозревала, до какой степени мой брат, к которому я относилась с сестринской и материнской нежностью, походит, во всех своих пороках и безумствах, на нашего отца.
Наконец, муж уступил моим мольбам и упрекам, но для того, чтобы оплатить аренду дома, рассчитаться с поставщиками и несколькими старыми кредиторами и дать денег Шарлю, ему пришлось продать свои луарские фермы. Благодаря нашему другу адвокату Нюбле, который прекрасно знал ту провинцию и смог назначить хорошую цену за два наших жалких владения, мы выручили пять тысяч экю.
Но этого было все-таки недостаточно, и Скаррон решил пожертвовать «Откровением Святого Павла», которое Пуссен написал специально для него; он уступил это полотно богатому любителю живописи Жабаху, а тот вскоре перепродал его герцогу де Ришелье; позже, когда мы с герцогом подружились, я часто видела эту картину у него в доме. Мой муж очень любил ее, и я уже готова была отступиться и предоставить брата его злосчастной судьбе, лишь бы сохранить у нас полотно. Однако я решила подождать до вечера и хорошо сделала: за ужином Скаррон, перепившись вместе с д'Эльбеном и прочими друзьями, позволил себе столько непристойных соленых острот, что мне пришлось уйти из гостиной, лишь бы не видеть и не слышать того, что не пристало знать порядочной женщине. Впрочем, думаю, что Скаррону в любом случае пришлось бы вскоре продать картину.
На сцену вновь явились издатели и посвящения. «Придется зарабатывать подачки пером», — объявил Скаррон. К счастью, здоровье его несколько поправилось, и он смог отдать Соммавилю новые комические пьески — «Лицемеры» и «Тщетную предосторожность», коих идею подсказал ему Кабар де Виллермон; позже ими частично вдохновился Мольер. Всего за один год Скаррону удалось опубликовать и поставить в театре — правда, с переменным успехом, — четыре комедии — «Сам себе сторож», «Глупый маркиз», «Школяр из Саламанки» и «Проделки капитана Матамара». Взялся он также и за стихи и писал по две оды и три сонета в день; Брийо тут же относил их очередному вельможе вместе с посвящением и выручал какую-нибудь малость. Эта поденная работа доставляла Скаррону больше денег, чем славы; он и сам признавал, что искусство на заказ — не искусство, и написал об этом с присущим ему остроумием: