Смотрите на меня! С величественной, гордой и ироничной грацией она демонстрировала себя публике как подарок, слишком дорогой для того, чтобы с ним играть. Руками не трогать.
Она была раза в два больше своей натуральной величины, но такой же совершенной, как любой предмет, предназначенный для того, чтобы на него смотрели, но не трогали. Только смотреть! Руки прочь!
СМОТРИТЕ НА МЕНЯ!
Она встала на цыпочки и медленно развернулась, в полной красе предъявив зрителям свою спину: увидеть – значит поверить. Затем благословляющим жестом раскинула свои великолепные тяжелые руки, и в тот же момент раскрылись ее крылья – разноцветным шестифутовым размахом орла, кондора, альбатроса, до невозможности раскормленных на диете, от которой фламинго становятся розовыми.
У-у-ух! Общий вздох изумленных зрителей сквозняком пронесся по цирку.
Но Уолсер придирчиво размышлял: птичьи крылья – это передние лапы, по-нашему – руки, так что среди костей крыла есть и локти, и запястья, и пальцы – все в полном наборе. Посему, если, как утверждает реклама, эта дама и впрямь мифическая женщина-птица, тогда по всем законам эволюции и здравого смысла у нее не должно быть рук, функцию которых выполняют крылья!
Или поставим вопрос по-другому: допустимо ли поверить в существование женщины с четырьмя прекрасными, как у индийской богини руками, болтающимися с обеих сторон огромных плеч сексапильной портовой грузчицы? Ибо именно такова истинная природа физической аномалии, продолжать не верить в которую так упрашивает всех нас мисс Феверс.
Итак, крылья без рук – невозможны; крылья же с руками невозможны вдвойне – в квадрате. Так точно, сэр!
Наблюдая за ней в театральный бинокль из красно-плюшевой ложи прессы, Уолсер вспомнил танцовщиц, которых видел в Бангкоке; их плюмаж, сверкающие зеркальные отражения и угловатые, иератические движения создавали куда более убедительную иллюзию неземного происхождения, чем эта переигрывающая барменша. «Из кожи вон лезет», – записал он в блокноте.
Уолсеру вспомнился индийский трюк с веревкой, который он наблюдал на рынке в Калькутте: ребенок карабкается высоко вверх по веревке и вдруг бесследно исчезает; с безоблачного неба раздается его одинокий крик. И как восторженно ревела толпа в белых одеждах, когда корзина фокусника на земле начинала раскачиваться во все стороны и из нее выпрыгивал наконец улыбающийся во весь рот малыш. «Массовая истерия и одурачивание народа… минимум примитивной техники и огромное желание поверить в происходящее». В Катманду он видел, как факир воспарил на доске, сплошь утыканной гвоздями, чуть ли не до демонов, изображенных на карнизах деревянных домов. «Какой смысл в иллюзии, – сказал тогда старик, сорвав за это щедрый куш, – если она выглядит, как иллюзия? И не является ли иллюзией весь окружающий нас мир?» – вещал ему старый шарлатан с самодовольной многозначительностью. И все равно все попадаются.
К этому времени оркестр затих, и музыканты зашелестели нотами. После секундной настройки инструментов, сравнимой с легким откашливанием, музыка возобновилась с новой силой: что это – ага, «Полет валькирий». О, какая великолепная несыгранность, какая потрясающая топорность исполнения! Довольно улыбаясь, Уолсер откинулся на спинку кресла; неотвратимый слащавый душок эстрадной магии, источаемый феверсовым действом, щедро заявил о себе ее выбором музыки.
Воздушная гимнастка собралась с силами, встала на цыпочки и, мощно передернувшись, приподняла плечи. Затем, опустив локти, свела концы маховых перьев над своим головным убором. С первым крещендо оркестра она прыгнула.
Да-да, прыгнула! Прыгнула и поймала болтающуюся трапецию, прыгнула грузно, футов на тридцать разом, буквально пронзив время над дугой белого жалящего луча рампы. Запустившая ее лонжа оставалась невидимой. Феверс ухватилась за трапецию одной рукой. Крылья трепетали, пульсировали, потом вдруг заволновались, зашелестели и наконец ровно забились в воздухе, подняв такой ветер, что страницы блокнота Уолсера стремительно побежали; близкий к потере самообладания, он с трудом отыскал то место, на котором остановился, сумев-таки сохранить непоколебимым скептицизм, который едва не сдуло с края ложи прессы.
Первое впечатление: телесная нескладность. Бог мой, какая же она туша! Впрочем, приобретенная грациозность, вероятно, результат изнурительных тренировок, довольно скоро все-таки заявила о себе. («Проверить, не училась ли танцам».)
Черт возьми, у нее сейчас лифчик разорвется! Груди того и гляди вывалятся наружу. Да, это было бы эффектно; странно, что ей до сих пор не пришло в голову ввести этот элемент в выступление. Неуклюжесть полета, очевидно, объясняется отсутствием хвостового оперения, которое у птиц служит рулем; почему бы ей не воткнуть себе в трусы хвост: правдоподобия прибавилось бы, да и номер только выиграл бы.
От всех прочих воздушных гимнастов ее отличала скорость, точнее – ее отсутствие, – с которой она выполняла даже тройное сальто. Заурядные гимнасты – обычные, бескрылой разновидности – делают тройное сальто со скоростью шестьдесят миль в час; задумчивая и расслабленная Феверс ухитрялась довести ее всего до двадцати пяти, так что переполненный зал наслаждался замедленным вариантом зрелища, лицезрел сокращение каждой плотной мышцы ее рубенсовского тела. Музыка играла гораздо быстрее, чем она двигалась; Феверс попросту волынила. Она совершенно опровергала законы движения: где это видано, чтобы снаряды ползли по своей траектории; если падает скорость, падает и предмет. Но Феверс, похоже, просто вяло брела по какому-то невидимому коридору между трапециями с тучным достоинством трафальгарского голубя, лениво перелетающего от одной протянутой руки с хлебными крошками к другой, после чего три раза кувырнулась все так же неторопливо, чтобы все смогли как следует разглядеть расщелину ее зада.
(«Настоящая птица, – думал Уолсер, – должна быть очень умной, чтобы с самого начала настроиться на выполнение тройного сальто».)
Но если забыть о ее необъяснимой сделке с законом тяготения, несомненно имевшей ту же природу, что и у непальского факира, Феверс не выделывала ничего недоступного любому воздушному гимнасту. Ничего такого, что не могли бы исполнить другие, бескрылые двуногие, хотя делала это по-своему, и, когда валькирии добрались наконец до Валгаллы, Уолсер с изумлением обнаружил, что сами недостатки ее выступления заставили его на мгновение предположить невероятное, что и поддержало его доверие к правдоподобности происходящего.
Даже ради заработка на жизнь, не могла ведь настоящая женщина-птица – при всей фантастичности предположения о ее существовании – притворяться искусственной?
Уолсер улыбнулся возникшему парадоксу: во времена безверия подлинное чудо, чтобы в него поверили, должно напоминать мистификацию. Но (Уолсер опять улыбнулся, вспомнив свое зыбкое убеждение: «увидеть – значит поверить») откуда у нее пупок? Не она ли минуту назад говорила, что вылупилась из яйца, а не созрела в матке? Яйценосные особи по определению не питаются от плаценты, им не нужна пуповина… а, значит, не может остаться след от ее отделения! Почему же весь Лондон не задается этим вопросом: а есть ли у Феверс пупок?