С детства еще, когда я расстраивалась или обижалась, когда у меня были неприятности, особенно когда случалась ужасная, на мой взгляд, несправедливость со мной или с друзьями, или на моих глазах с чужими, или с котами и собаками, всегда чуть выше солнечного сплетения у меня сначала появлялась дырка, пролом, провал, пустота. А в ней начинало копиться облако. Оно росло, клубилось, толкалось, становилось все больше и плотней, начинало болеть и теснить дыхание, мне становилось тяжело говорить, кружилась голова. И потом это облако или выливалось со слезами и криком, или растворялось медленно в крови и потом еще долго давало о себе знать — вдруг сбивалось дыхание, болело под ложечкой и ничего не радовало.
С каждым новым стрелком, который брал в руки автомат Калашникова, настоящий, не муляжный автомат, который на стрельбище-кладбище притащил на своем плече сам Гияс, и прицеливался, мне становилось все хуже и хуже.
Гияс же ужасно был недоволен. Что за класс — все, как он говорил, «на очках», то есть очкарики, негодные к военной службе. Ай, плахие стрелки, савсем плахие. Дывойки вам ставлю в дывник, другой раз — в джурналь, трэтий раз — в атэстат на зрелость, ворчал военрук.
— Тэпэр деушк давай! — выкрикнул Гияс. — Гончарова давай!
— Н-н-нет, — замотала я головой. — Н-н-нет! Я не буду, я не могу, я не хочу.
— Зачем — ни хачу?! — наш военрук нахмурил свои косматые, как гусеницы, брови.
— Все, Гончарова, — прошептал друг Фимка, — сейчас тебя расстреляют по законам военного времени.
— Я плохо вижу, — пыталась я оправдаться. — И потом… — Я помялась и сформулировала: — Я не могу стрелять. А тем более в мишень, похожую на человека.
— Зачем человэк! — воскликнул Гияс. — Нэт человэк! Это не человэк. Это выраг!
— Это человек! — В груди стала расти дырка, ее быстро заполняло серое плотное мутное облако. — У него сердце, он дышит. Он утром умылся, зубы почистил, потом чай пил. С бутербродом. Обкусал корочку, стал есть самое вкусное — мякиш с маслом и сыром, смотрел в окно, думал, что будет дождь, не хотелось ему из дому выходить…
Мои одноклассники притихли. За десять лет они уже привыкли, что я мастер спонтанной реакции.
— И вот он вышел из дому, наш Иванушка, — продолжала я скороговоркой, уже задыхаясь, — встретил Аленушку. Влюбился в нее и не думал, что, когда пойдет дождь, он встретит 10 «А» и мы, придурки, бан… бандиты… его… рас… стреляем тут. Я не могу! И не буду! И вообще никому не дам! Вон там стану, — тыркнула я пальцем в моих Иванушку и Аленушку, — и не дам стрелять!
— Какой булька с сиром?! Гончароооова?! Ти с ума сошла, дэ?! — Гияс Мурадович набычился, выставив нижнюю челюсть. — Что ти гаварыыышь? Какой чаай?! Он, — ткнул он толстым пальцем по направлению к моим влюбленным. — Он — выраг! Он твоя папа рэзать, брат рэзать, вэсь ваш класс рэзать… — Гияс кровожадно повел налитыми кровью глазами по лицам моих растерянных, растрепанных, мокрых и грязных одноклассников.
— Это выыыы! — завизжала я в истерике. — Это вы сами будете резать! А они, — я кивнула сначала на Иванушку и Аленушку, потом на одноклассников, — не будут! Я лучше вас сейчас расстреляю насовсем!
Гияс подпрыгнул от неожиданности, засуетился и отобрал автомат у одного из мальчишек.
Я так отчаянно рыдала, что сорвала стрельбы. Думаю, многие девчонки из моего класса и по сей день думают, что я сумасшедшая истеричка. Они потом все равно сдали нормативы по стрельбе в Иванушку и Аленушку. И получили отличные оценки и в дывник, и в джурналь, и в аттестат на зрелость. До конца учебы, когда Гияс входил в класс, я демонстративно выходила. В моем аттестате в графе «военное дело» стоит отметка «не аттестована».
А через десяток лет после неудавшихся стрельб, как мы вдруг выяснили на вечере встречи с одноклассниками, Гияс сделал головокружительную карьеру — он стал сниматься в телесериалах в ролях убийц, разбойников и киллеров. Но тогда он уже был женат на третьей или четвертой жене и переехал в Киев.
Хм… Эти сериалы… Ой, что ж так спина затекла, надо подсунуть под спину подушки, вот так, поудобней.
Да, сериалы. Однажды мы приехали к Карташовым. Дети и мужья на кухне за столом щелкали тыквенные семечки. Мы со Светой возились у плиты, на холодильнике бурчал небольшой телевизор. Шел какой-то мексиканский сериал. Никому не было до него дела. Куда-то, как обычно бывает, задевали пульт, а лезть на стул, чтобы переключить телик на другой канал, было лень. И вдруг как-то все замолчали, обычно говорят, что вот так, когда компания вдруг замолкает, то ли ангел рождается, то ли милиционер — все по-разному говорят. А я иногда думаю: а вдруг раз в тысячу лет родится ангел-милиционер. И все у нас по-другому пойдет. Ну да. И вот мы замолчали все, и наше внимание, даже вопреки нашему желанию, просто приковала сцена — встреча двух любовников в кафе. Она снимает пальто, торчит огромный живот, месяцев на восемь. Он заказывает кофе, приносят стаканы — они так странно берут эти стаканы прямо в салфетке, — потом даже у нас, среди самых активных зрителей этих сериалов, тоже появилась такая модная привычка — тянуть напитки из стаканов, завернутых в салфетку. Он, такой импозантный, слащавый, с парикмахерскими тоненькими усишками, хрестоматийный герой-любовник-изменщик, долго говорит «ни о чем», закуривает сигару, все ужасно элегантно, блестит пошлый огромный перстень на пальце, тьфу, противный, потом он исподтишка разглядывает ее фигуру и вдруг, смущенно запинаясь, томно шепчет:
— Можно задать тебе один вопрос?
— Задавай… — поджимает она в несколько слоев накрашенные губы.
И он еще мнется, а потом — вот молодец! — спрашивает:
— Ты… э… беременна?
Такой гомерический вой стоял на кухне у Карташовых, что соседи прибежали спросить, по какому каналу комедию показывают.
И потом мы попеременно, если получалось, стали смотреть этот сериал. И звонили друг другу, сообщая все новые и новые «достижения» мексиканской кинокухни. События там проходили в реальном времени. В каждой серии герои скорбно пересказывали друг другу содержание предыдущих серий.
Помню, какая-то пара венчалась под… «Лакримозу» Моцарта. И все гости под реквием бросали лепестки роз на новобрачных и аплодировали: «ура-ура!» Конечно, «ура»: они полгода откладывали эту свадьбу. Потому что он, жених, перед самой свадьбой напился с друзьями на мальчишнике. И сел за руль. А она, его невеста, ехала ему навстречу. И машины столкнулись. И когда его везли на каталке уже в клинике, он очнулся, приподнял голову и — видимо, дублеры очень старались вложить в артикуляцию точный смысл — с надеждой спросил: «Скажите мне честно, Люсия по-па-ла в аварию?»
То есть все-таки она попала? Или, к сожалению, нет? Примерно так это звучало.
Как-то папе одной из героинь стало плохо. По-украински «злэ». У нас же на украинский дублируют. Например: «чуешь, знимы слухавку». Что означает: ты что, глухой? Сними трубку, дурак! И вот ему стало злэ. И он не может снять слухавку. Он все время держится за сердце и пересказывает свою жизнь, которую показывали в прошлом году. Вздыхает. Думает о печальном, мол, как же вы все тут без меня. Тем более что он не простой какой-то папа, а один из лидеров какой-то левоцентристской партии. Как же вы без меня, каждые пять минут спрашивает он.