– Эх, Натан! Через Гельсингфорс паромами можно
перебраться в Стокгольм, бывшую Стекольну, а оттуда еще дальше, в норвежскую
Христианию. Я теперь географию знаю и в озеро, вместо моря, не заеду!
В дурную погоду, в ураган, в слякоть, в вихрях желтых мокрых
листьев, в сумеречный и багряный день спор был решен – Россия свернула на свою
колею.
Впоследствии самарские фон Штейнбоки, не успевшие отправить
за кордон презренную частичку, ошивались в сомнительных евреях-европеях при
либеральном многопартийном правительстве Симбирской республики, а бравые
прапорщики Соля и Ноня верно несли службу с оружием в руках и на кличку «жид»
не оборачивались.
Казанские же Штейнбоки, оставшиеся без «фона», испытали
неуют, колкость и зябкость, как будто во сне у них отхватили усы.
Учредительному собранию рукоплескать не пришлось, а, напротив, за ржавый паек
пришлось служить инсургентам и, превратившись раньше времени в некое подобие
«Меншикова в ссылке», мрачно возле холодной буржуйки ждать реставрации
законного правительства, «уплотняться», кашеварить на коммунальной кухне своей
бывшей квартиры, пропитываться запахом нафталинной беды.
Самарцы все же спустились «пароходами» до Баку, где, пройдя
сквозь грохот сыпняка и сильно поредев, организовались для окончательной
эмиграции за пределы одной шестой – в другие пять шестых.
Как они жили в этой слишком обширной для них части мира, как
они плодились и как носили желтые звезды, как они сгорали в печах и как делали
«большой гельд», было неведомо оставшимся.
У оставшихся были свои заботы, господин учитель. Вначале
подросли в комсомолок дочки, потом на пороге, чихнув, появился солнечный
пролетарий, питерский фабричный юнга с созвучной фамилией Боков.
– Здрасьте, папа и мама! Аполлинарием Боковым меня
величать, а проще можно Полей. Я в вашем городе буду председателем городского
совета.
– Кес ке ce? – дернулся вюртембергский нос
старейшины. С того и пошло – кес ке ce, кес ке ce, кес ке ce? И до сей поры –
кес ке ce?
Как видим, Толя вполне мог и не откликнуться на ужасное имя,
снабженное к тому же давно отправленной восвояси приставкой, все было по
закону, он Боков Анатолий Аполлинариевич, идите вы все подальше! Давно истлели
уже все эти древности на дне фамильного комода вместе с дедушкиными жилетками,
галстухами и воротничками. По логике вещей, не могли же здесь, на самом краю
необозримой Азии, среди студеных вод и вечной мерзлоты, знать об этом «фоне»!
Оказывается – знали! Была в этой точке еще одна точечка,
совсем уже плачевно ничтожная, в которой, однако, все знали.
…Теперь он стоял на парадном школьном крыльце с убегающими
направо и налево лестницами, как на ристалище позора. Безносая мордочка, его
проводник, ничего не говорила, а только посапывала, странно и смущенно
похрюкивала рядом. Он не спрашивал ни о чем, чего же тут спрашивать – беда
пришла, и от позора теперь не скроешься.
Солнечный, снежный и чистый позор раскинулся перед ним.
Пространство позора пересекали дощатые тротуары, по которым текла в разные
стороны магаданская публика. В правом и левом углах позора находились крылья
родной школы, одно в тени, другое на солнце, и там висел желтоватый, прозрачный
и мощный сталактит, одно из украшений позора. Задником позора был Дворец
культуры. Резкая геометрия, кубизм теней украшали глубину позора, а бронзовые
скульптуры пограничника, доярки, шахтера и летчика, ТЕХ ЧТО НЕ ПЬЮТ, венчали
его высоту. Люди на дощатых тротуарах двигались торопливо, стремясь поскорее
покинуть картину позора, чувствуя, что они неуместны здесь, ибо позор статичен,
отчетлив и красив без единого дымка, без единого перышка в небе, без надежды.
Толя повел взглядом, ища центр позора, необходимое черное
пятно, и сразу нашел, долго искать не пришлось – на проспекте Сталина, между
школой и Дворцом культуры стояла черная автомашина «эмка». Он двинулся прямо к
центру, пересекая нижнюю половину позора.
На этом, Толечка, оборвались твои потуги проникнуть в
среднюю категорию, стать обычным школьником и комсомольцем, другом хорошенькой
Людмилочки и баскетбольным крайком. Ты шел к черной «эмке» с розовыми шторками и
чувствовал среди слепящего снега, что весь класс следит в окно за твоим
движением и за движением твоего позорного спутника ПОНЯТОГО.
Сифилитичка из Сангородка была понятым, вдруг догадался он,
и, еще не вникнув в дальнейший смысл события, еще боясь произнести в уме слово
АРЕСТ, но уже неся в себе это слово, он взялся за дверную ручку «эмки».
Нет, мужества не было в этот момент в душе юноши фон
Штейнбока. Все его образы улетучились в этот момент, пропал и ранний
Маяковский, и золотоискатель Джека Лондона, и европейский бродяга, бесстрашный
любовник. Здесь не было и будущего, того человека или ряда лиц, кем он станет.
Осталось лишь нечто дрожащее и синюшно-бледное, наполовину еще детское и
постыдное, в несвежем белье, попахивающем мочой и спермой. Это нечто открыло
дверь «эмки» и тут же было схвачено за лицо двумя горячими, как спелые вишни,
жадными и издевательскими мужскими глазами.
Складка щеки на мерлушковом воротнике богатого пальто, серп
крутого голого затылка, тяжелый молоток лба, маленькая мерлушковая же шапочка с
кожаным верхом – все это было каким-то неживым, слишком уж основательным,
прочным до неестественности, но полными жизни были глаза, жизнь прямо жарила из
них! Власть, сила, презрение к халявой твари, к недостойной жертве, а главное –
наслаждение, упоение властью и презрением.
– Вот он, значит, этот герой. Ну, садись-садись,
герой-штаны-с-дырой… – Голос человека, повернувшегося к Толе с переднего
сиденья прозвучал вполне обычно, даже, пожалуй, добродушно. У Толи в желудке
екнула слабенькая надежда – а вдруг ничего особенного? Екнула и улетела – не
надейся!
На заднем сиденье были двое: еще один мерлушковый воротник с
лицом, равнодушным и вялым, желтым лицом со сползающей кожей, а рядом – дама. В
самом деле, Толина мать выглядела настоящей дамой из какого-нибудь довоенного
фильма – чернобурка на плечах, фетровая шляпа с нелепым фетровым цветком,
похожим на пропеллер.
– Подвиньтесь немного, Штейнбок, – тускло сказал
желтолицый маме и сам немного подвинулся.
Мама, в довершение кошмарной нелепости и ненужности своего
«вольного» туалета, обладала еще муфтой, меховой, доремифасольной муфтой, в
которой она сейчас, словно Анна Каренина, прятала свои натруженные лагерной
пилой и детсадовскими клавишами маленькие руки.
– Толя, постарайся не падать духом. Случилось самое
страшное. Меня снова арестовали, – ровным голосом без выражения произнесла
она.
Она подвинулась и освободила сыну местечко на заднем диване.
Дверца захлопнулась, солдат-водитель потуже задернул шторки.