– За мной приехали на работу, – тем же ровным
голосом, только лишь с некоторыми подскоками, продолжала мама. – Я
попросила заехать за тобой, чтобы проститься, и эти господа были столь любезны…
– Не ерничайте, Штейнбок! – рявкнул с переднего
сиденья крутой запорожский затылок, мелькнула прищуренная вишневая
пулька. – Какие вам здесь «господа»?
Они уже ехали, и впереди приветливой густо-голубой махиной
покачивалась Волчья сопка, за гребнем которой совсем еще недавно происходили
некоторые таинства. Толя видел, как оборачивались прохожие на шум мотора, и как
они застывали при виде их «эмочки», и так, оцепеневшие, улетали назад, за
розовые шторки. Толя не внял маминому призыву, он упал духом, он трясся и
рыдал.
– Я хотела сказать «офицеры», – поправилась мама.
– Вот так и говорите. – На этот раз затылок не
двинулся.
– В мое время слова «господа» и «офицеры» были почти
синонимами, – оживленно сказала мама и даже улыбнулась, а потом судорожно
вытащила правую руку из муфты.
Желтолицый с обвисшей кожей чутко повел глазом, но немного
запоздал – мамина рука уже схватила Толину и сильно сжала: не плачь, не плачь,
не унижайся!
Толя знал, что унижается, знал, что маме это невыносимо –
слышать плач взрослого сына! Как стыдно – плакать в этом мерлушковом плену! Это
не он плачет, не Толька Боков и не юноша фон Штейнбок. Он никогда не заплачет,
ни белый, ни красный, он никогда не заплачет перед этими скотами! Это в нем
плачет что-то другое, что-то маленькое, со слипшейся шерстью, пойманная
врасплох живая штучка, она трясется, и остановить ее нету мочи.
Щека снова легла на мерлушковый воротник, а шапочка
сдвинулась к надбровьям совсем по-блатному. Блатной малиновой угрозой налились
зрачки. Впоследствии Толя не раз отмечал сходство между ссученными блатными и
этими так называемыми «офицерами».
– Мы вам постараемся объяснить разницу между этими
словами, – медленно проговорил затылок и добавил с удовольствием: –
Штейнбок.
Мамина рука ослабла, и Толя вдруг понял, что она испугалась.
Нечто похожее на гнев, каленое и пружинное, шевельнулось в нем и едва не
остановило поток слез, но потом мокренькое-волосатенькое задергалось сильнее, и
он заплакал пуще.
Затем они остановились в Третьем Сангородке. Многие жители и
дети молча смотрели, как шла из «эмки» к бараку вся процессия: сначала один
оперативник в богатом тяжелом пальто, потом дама в шляпе, чернобурке и с
муфтой, детский музыкальный руководитель, почти что итээр, потом большой
мальчик, этой осенью прилетевший с материка, за ним еще один оперативник и в
конце апатичный сержант-сверхсрочник.
…Желтолицый майор Палий сидел за столом и писал протокол
обыска, а крупный, сочный капитан Чепцов брезгливо и с показной скукой ходил по
комнатам, вытаскивал наугад что-нибудь с книжной полки, из ящичка шаткого
стола, для чего-то переворачивал вышитые тетей Варей подушки. Опасно
поскрипывали под его шагами доски завального барака. Палий беспрерывно курил,
странно приподнимал брови, словно пытаясь подтянуть сползающую с лица кожу.
Чепцов хмыкал, перелистывая книжки, что-то откладывал для изъятия, басил коллеге
через плечо:
– Достоевский «Бесы», Алигьери «Божественная комедия»,
журнал «Америка», шесть номеров за 1946 год, два креста латунных…
Вдруг он молча протянул маме пачку «Беломора», и мама, к
удивлению Толи, взяла папиросу, поблагодарила и вполне умело затянулась.
Все было буднично, тихо, скромно. Вначале, правда, мама
стучала каблуком бота, но потом Палий попросил ее не стучать, потому что стол и
так трясется, трудно писать, и она прекратила бесцельное постукивание каблуком.
Все было бы совсем буднично, если бы не Толины рыдания. Что
же это делается с ним и сколько в человеке слез? Он постукивал зубами,
всхлипывал, вытирал лицо ладонями и рукавом, смазывал сопли и снова, и снова
рыдал. Он старался плакать и рыдать вежливо, чтобы, по возможности, не мешать майору
Палию писать протокол, и потому отодвинулся от стола, плакал и дрожал чуть в
сторонке от этого круглого стола, еще недавно по частям принесенного Мартином
из столярки карантинного ОЛПа.
Мама же сидела рядом с майором, положив локоть на стол, и
тихо говорила:
– Толя, слушай меня внимательно. Немедленно напиши
теткам о случившемся. Попроси Варю снять деньги с книжки и взять тебе билет на
самолет. Уезжай в Ленинград, но только после конца четверти, иначе у тебя
пропадет год. Деньги на жизнь тебе будут посылать, ты знаешь кто. Опускай,
пожалуйста, уши и не забывай шарф…
Вдруг стол накренился под ладонью капитана Чепцова.
– Зачем вам кресты? – тихо, на мирной ноте спросил
капитан у мамы.
– Это… это просто украшения, – ответила она и
опустила глаза.
Некий сторонний наблюдатель находился в Толе, и он словно
издалека, словно в перевернутый бинокль наблюдал происходящее и видел все с
резкостью. Так он видел многочисленные мешочки на лице Палия и слышал его
отрешенное причмокивание. Эдакий странный звук – кажется, что протоколист
что-то хочет подчеркнуть своим чмоком, тревожно на него взглядываешь и видишь –
звук бессмысленный, просто удаление слюны. Этот же наблюдатель подметил и нечто
боксерское в капитане Чепцове, висящие чуть впереди корпуса руки, повороты затылка
и покатых плеч. Этот же сторонний наблюдатель, как бы из глубины тоннеля,
подметил смущение мамы, когда ее спросили о крестах, и понял, что мама не
просто боится, она еще и стыдится своей тайной веры. Но почему, почему она
стыдится?
– А это что такое? – хохотнул Чепцов и швырнул на
стол мартеновский алтарик, похожий на детскую книжку-ширму.
Мама покрылась красными пятнами, а потом и вся стала
пунцовой.
– Это… это… Леонардо, Рафаэль… просто репродукции…
Ей стыдно потому, что она все еще советская, догадался вдруг
сторонний наблюдатель. Советская, несмотря на два года политизолятора и восемь
лет колымских лагерей, она советская, как и я советский, – вот в чем
причина этого гадкого стыда!
– Я вам не верю, Шэ-тэйн-бэок. – Чепцов чуть
склонился к маме, как боксер. Френч обтянул его спину и обозначил солидные
жировые боковики.
Толя по-прежнему ревел, хлюпал и сморкался, но сторонний
наблюдатель представил себе этого капитана без одежды: огромного, с
ноздреватыми ягодицами, с осевшим мохнатым животом, с висящим тяжелым членом,
похожим на предводителя морских котиков, морщинистого секача.
Тот же сторонний наблюдатель отметил последующую мгновенную
перемену в маме, в ней как будто что-то щелкнуло, «советский стыд» отключился, отхлынул
с лица, мама сузила глаза и произнесла прежним защитным и хитрым, чрезвычайно
интеллигентным тоном: