Дежурный санитар, длиннорукий старик в халате, заляпанном
кровью, блевотиной и йодом, с вечной неиссякаемой ненавистью и презрением
смотрел на голых из-за барьера. Я посмотрел на него и вспомнил, что он вчера
закручивал мне за спину руки и надавливал подбородком на затылок. Я вспомнил,
что видел всю эту сцену в зеркале вытрезвителя – себя, согнутого в три погибели,
с болтающимся половым членом, и насевшего на меня сзади старика, с пятнистым
зобом, седым ежиком волос, с бешеными звериными бусинками глаз.
Кажется, я кричал, как обычно кричат в таких случаях –
«садист», «фашист», – а сам думал, кого же он мне напоми-нает – уж не того
ли магаданского капитана, фамилию которого я никак не могу вытащить со дна
памяти? уж не гардеробщика ли из Москвы? уж не старшину ли Теодоруса?
Кроме этих мыслей, сквозь пьяную муть нахлынула вдруг
ненависть, знакомая ненависть, похожая на ту далекую юношескую ненависть,
ненависть, напоминавшая белый каменный плац, в углу которого охваченный ветром,
неистово кипящий куст сирени. Ах, эту сталинскую крысу-каннибала я бы не
пожалел!
Господи, спаси меня и помилуй! Господи, прости и пощади! Господи,
пойми – мне не под силу сжалиться над таким! ГОСПОДИ, НЕ ОСТАВЬ!
– Это кто тут насчет волос комикует? Кто, спрашиваю?
Санитар наждачным взглядом прошелся вдоль всей очереди голых, и, конечно,
кто-то не выдержал, стукнул:
– Вася это, Вася Валиковский, Вася ляпнул. Василек, че
ж ты, ляпнул и прячешься? Смелости не хватает? Другие за тебя должны отвечать?
Стукач подтолкнул вперед Васю Валиковского, известного в
городе полусумасшедшего активиста городской библиотеки.
– Не последний раз встречаемся, Валиковский, –
раздельно сказал санитар. – Встретимся еще разок, вот тогда и пошутим.
Он стал раздавать владельцам головные их уборы, куда, по
доброй традиции российских вытрезвителей, сваливают при раздевании опасные и
ценные вещи: очки, запонки, гребенки, шпильки, четки, амулеты, вязальные спицы,
слуховые аппараты, логарифмические линейки, лорнеты, пилки для ногтей – все эти
милые, интимные вещи, за исключением оружия и ядов, которые конфискуются.
Вдруг Валиковский вытянул худую дряблую шею, всю в несвежих
кожных наростах, поднял беспорядочно облысевшую голову и закричал высоким
голосом, чуть ли не запел на трепетной ноте:
– Вы – садист! Я буду жаловаться в Министерство
здравоохранения!
Вдруг все вспыхнуло разом, вихрь неповиновения охватил нас,
голых, грязно-синеватых алкоголиков, измученных утренней тоской, «позорников»,
с нашими головокружениями, сердцебиениями, тошнотой. Вихрь божественного
неповиновения и негодования, похожий на впрыскиванье горючей смеси.
– Садист, одно слово садист! Василек прав, товарищи!
– Садист проклятый, убирайся из медицинского
учреждения!
– Долой садиста!
– Все жилы вымотал, проклятый садист!
– В Мурманске спал, в Таллине спал, нигде по
вытрезвилкам такого садиста не встречал!
– Уходи, садист, на пенсию!
– Такая сука, товарищи! Так давит сапогами на все тело!
На мозжечок давит, садист!
– Где такие права у садиста!
– Косыгину надо писать!
– У Тану надо писать!
– Академику Сахарову!
– Да чего писать? Подождать его за углом, и пиздец
садисту
– Садист!
– У, садист!
– Нет-нет, френды, только без насилия! Пассивное
сопротивление, но без насилия!
– Садитесь на пол, мужики! Выразим голыми жопами наш
протест против унизительных надругательств садиста!
Сколько уж лет я живу в своей стране свою жизнь, но никогда
и нигде, ни в институте, ни на производстве, ни на улицах, ни в метро, ни на
стадионе, не был я свидетелем, а тем более участником массовой вспышки
непокорства, взлета человеческого достоинства и гнева. Всегда казались мне
такие события несбыточными, невозможными в нашей стране, и вдруг в темном
коридорчике, пропахшем блевотиной и кошмаром, я стал участником акта
неповиновения, отчаянного броска на проволоку государственной карательной
машины.
Головы поднялись, и никто уже не стыдился друг друга, и все
презирали мировой садизм, все требовали уважения к себе и изгнания обидчика,
всем забрезжили вдруг серебристые дали «свободного человечества», где не будут
тебя непрерывно давить, где и сам ты не будешь безобразничать, всех охватил
восторг, окатила отвага – что хотите, то и делайте, хоть газ пускайте!
А над всем нашим восстанием звенел молодой голос любимца
ялтинского вытрезвителя и горбиблиотеки Василька Валиковского:
– Товарищи, поднимем свой голос протеста против
укрывшегося под личиной советского санитара кровопийцы человеческого рода!
Товарищи больные и отдыхающие, я не ошибусь, если скажу, что он принадлежит к
семейству членистоногих, которых с таким блеском и сарказмом пригвоздил к
позорному столбу истории еще академик Энгельс! Товарищи, не наказания я прошу
земноводному паразиту, а морального осуждения во имя духовной свободы!
Товарищи, прислушайтесь к шуму не вытравленных еще лесов, к вечному зову
пустынь, к шепоту ласковых струй голубого ночного мира! Прислушайтесь!
Вглядитесь!
Вот так начнется великое чудо мира, подумалось мне, вот так
загорится духовная революция, которую предвещал граф Толстой.
– Ты лучше молчи, друг, – очень спокойным голосом
посоветовал сосед. – Молчи, а то в психушку отправят. Оттуда не
выберешься.
Он присел рядом со мной, и я увидел страшную яму у него в
боку и кожный трансплантант, похожий на высохший банан. В большом кулаке этого
доброго человека была зажата четвертинка «Перцовой».
– Три глотка, – прохрипел он. – Три глотка и
только не жилить!
Глоток за глотком в меня влились Жизнь, Юмор и Романтика.
– Спасибо тебе, неистребимое человечество! –
сказал я, вставая на ноги. – Поистине только высшим приматам доступна
такая хитрость – опохмелиться перцовкой, не выходя из вытрезвителя.
…Пьянчуги, шлепая босыми ступнями по дурным лужам, волоклись
коридором в дежурку. Васильку Валиковскому в дверях дали слегка по шее, чтобы
не повышал голос.