Я смотрел на пустую улицу, на покатый мертвенный асфальт и
на трубку фонаря и ничего, ничего, ничего не помнил из своей жизни.
Все же вспомни хотя бы «золотые пятидесятые», и свинговый
обвал, и соло под сурдинку – дулу-дулу-бол-бал, – и толпу девушек в
глубине зала, и пустое пространство навощенного паркета за минуту до начала
бала, вспомни же!
Однажды хмурым летним утром мистер Гринвуд сполз с кровати и
увидел, что двери на балкон открыты, люстра над головой не погашена с ночи,
окурки не выброшены и даже водка не допита. Он вышел на балкон и увидел внизу
пустой парк и красноклювого скворца, сидящего на плече гипсового мальчика с
обломанной пиписькой. Затем взгляд его остановился на кипарисе, который
встречал здесь его каждое утро. Кипарис представлял собою идеальную форму,
эдакую свечечку высотой в три этажа. Гринвуд долго смотрел на кипарис без
всяких мыслей и вдруг почувствовал, что перед ним женщина. Женщина? Его
передернуло от неудержимого желания овладеть этой зеленой ровной женщиной, но в
следующую секунду спасительный страх…
Однажды Герберт Пентхаус-младший, куря трубку, шел в дом
Архитектора выпить коньяку, как вдруг у него ниже пояса появилось под пальто
нечто круглое величиной с кокосовый орех. Герберт задохнулся от ужаса, мысли об
удалении этого дикого тела уже неслись издали, словно буденновский эскадрон. Он
схватил себя руками за ЭТО МЕСТО, ожидая найти там
твердое-бугристое-кошмарное-чужое, но под пальцами оказался лишь твид, а под
твидом прощупывался собственный жиденький жирок Пентхауса-младшего. Надо носить
выпивку с собой в плоской бутылке и следить, чтобы никогда не пустовала. Так
всегда делали настоящие мужчины его возраста, летчики и писатели… Мимо Толи фон
Штейнбока деловито проходили люди обоего пола с папками под мышкой. Они
перекликались и пересмеивались, как это бывает в обыкновенных учреждениях, а
между тем из-за одной двери все время доносился человеческий вой, правда
негромкий.
Никто не обращал внимания на паренька с рюкзаком, а может
быть, его просто не замечали в темном углу под стенгазетой. Никто не обращал
внимания и на вой из-за двери так же, как никто не прислушивался к треску
пишущей машинки из-за другой двери.
У Толи возникло ощущение часто повторяющегося дурного сна,
когда ты понимаешь, что попал в опасное место, что тебе нужно отсюда немедленно
уйти, что вот-вот грянет беда, но уйти почему-то невозможно.
По веселым голосам сотрудников он понял, что подошло время
обеда, и впрямь – двери хлопали все чаще и чаще, и вскоре коридор опустел.
Тогда вой усилился, словно воющий решил во время перерыва повыть за милую душу.
В конце коридора заскрипели доски, и появился позевывающий Чепцов. Он был на
этот раз в военном, но поверх гимнастерки на нем была безрукавная душегрейка,
скрывающая погоны. Он сладко потянулся на ходу, смешливо фыркнул, словно
освобождаясь от приятного, но дурашливого сна, открыл ТУ дверь и выпустил вой
наружу.
– Обедать пойдешь, Борис? – спросил он в эту
открытую дверь.
Толя увидел прямо перед собой залитую солнцем комнату с
тюлевыми занавесками и с портретом Берии над письменным столом. В середине
комнаты спиной к двери стоял, широко расставив ноги, человек в такой же
душегрейке, как и у Чепцова. За ним виден был другой человек, сидящий на стуле.
Первый человек что-то делал руками со вторым, а второй-то как раз и выл.
– Ай-я-яй, какие страсти-мордасти! – насмешливо
сказал Чепцов, вошел в комнату и закурил.
Дверь осталась открытой, и Толя мог прекрасно видеть все
происходящее.
– Всю душу вымотал ебаный фашист! – устало
проговорил следователь Борис и отошел в угол к рукомойнику.
Чепцов вставил ему в зубы папиросу и зажег спичку.
Подследственный поднял голову, и Толя чуть не вскрикнул –
перед ним был Саня Гурченко, тот самый смелый «Ринго Кид», лихой и веселый
спецпереселенец, европейский бродяга, «рыцарь Иисуса Христа». Что с ним делал
следователь Борис своими умелыми руками, понять было нельзя, не было никаких
следов на его мертвенном лице, однако выть он перестал немедленно, как только
Борис отошел к рукомойнику.
– По-моему, ты перехлестываешь, Боря, – мягко
сказал Чепцов.
– Ну, знаешь, у меня тоже нервы есть! – возмутился
его приятель, отошел к столу и стал собирать бумаги в папку.
Чепцов взял стул и присел к подследственному вплотную.
– Что, Саня, бьют? – тихо спросил он, внимательно
вглядываясь в молодое лицо.
Гурченко открыл свои глаза, далекие и безжизненные, как весь
северо-восток нашего континента, отрешенные от России и от Европы, забывшие
Бога голубые свои глаза.
– Бьют, гражданин капитан, – прошептал он.
– Ну-ну, – сказал Чепцов, как бы ободряя его, как
бы призывая вернуться к жизни, и – удивительно! – призыв этот был тут же
услышан измученным человеком, в глазах его плеснула, как рыба хвостом,
сумасшедшая надежда, и он слабо улыбнулся, облизал губы и чуть кивнул в знак
благодарности за сочувствие, которое, оказывается, даже в такой малой дозе
все-таки необходимо душе.
– А так не били? – спросил Чепцов и ударил Саню
локтем в правый глаз. Гурченко упал на бок вместе со стулом. Глазница его мигом
заполнилась кровью.
– Нет, до вас так не били, гражданин капитан!
Что касается ялтинского медвытрезвителя, то здесь стенгазета
называлась «На страже здоровья». Латунные буквы этого названия были вырезаны
когда-то в недалекие годы именитым клиентом, скульптором Радием
Аполлинариевичем Хвастищевым. Доктор физико-технических наук Аристарх
Аполлинариевич Куницер выпилил для стенгазеты художественную раму с кистями
винограда, похожими на титаническую мошонку. Писатель Пантелей Аполлинариевич
Пантелей написал для стенгазеты передовую статью под названием «По следам
столетия в свете пятидесятилетия», которая начиналась словами «вот уже больше
четверти века». Знаменитый врач Геннадий Аполлинариевич Малькольмов смазал все
это клеем, а саксофонист Самсон Аполлинариевич Саблер нарисовал в нижнем углу
почтовый верзошник с крылышками и приписал неверной рукой «шлите письма».
– У кого были головные уборы? – спросил вдруг
капитан Чепцов над самым моим ухом.
– У меня ушанка была, товарищ дежурный, –
послышалось сбоку.
– A y меня мичманка.
– Шляпа велюровая.
– Кепка.
– Берет.
– Тюбетейка.
– Сомбреро.
– А мне, товарищ дежурный, волосяной покров верните!
Весь темный коридорчик был заполнен теперь дрожащими,
голыми, всхлипывающими, стонущими мужиками. Сам я тоже был гол, и тоже дрожал,
и тоже всхлипывал.