Мне часто случалось видеть женщин перед зеркалом, но все они не любили, когда я за ними наблюдал. Мария, напротив, чувствовала себя совершенно непринужденно — с такой же непринужденностью она расхаживала нагишом и по квартире. Тут не только в профессии дело, подумал я, тут, скорее, еще и уверенность в своей красоте. К тому же Мария настолько привыкла к частой смене платьев на людях, что нагота, вероятно, стала для нее чем-то вроде неотъемлемой приметы частого существования. Я чувствовал, как вид этой молодой женщины перед зеркалом постепенно захватывает меня целиком. Она была полностью поглощена собой, этим тесным мирком в ореоле света, своим лицом, своим «я», которое вдруг перестало быть только ее индивидуальностью, а выказало в себе исконные черты рода, носительницы жизни, но не праматери, а скорее только хранительницы чего-то, что против ее воли черными омутами прошлого глядело сейчас из зеркала и властно требовало воплощения и передачи. В ее сосредоточенности было что-то отсутствующее и почти враждебное, в эти мгновения она вернулась к чему-то, что она потом сразу же забудет снова, — к первоистокам, лежащим далеко по ту сторону сознания, к сумрачным глубинам первоначал.
Но вот Мария медленно обернулась, отложив свои кисточки и помазки. Казалось, она возвращается с интимного свидания с самою собой; наконец она заметила меня и даже узнала.
— Я готова, — сказала она. — Ты тоже?
Я кивнул.
— Я тоже, Мария.
Она рассмеялась и подошла ко мне.
— Еще не раздумал прокутить свои деньги?
— Сейчас меньше, чем когда-либо. Но уже совсем по другой причине.
Я чувствовал ее тепло, нежность ее кожи. От нее веяло ароматом кедра, уютом и неизведанностью дальних стран.
— Сколько же на свете бесполезных вещей, — сказала она. — В тебе их полным-полно. Откуда?
— Сам не знаю.
— Почему бы тебе их не забыть? Как просто жилось бы людям, если бы не проклятье памяти.
Я усмехнулся.
— Вообще-то я кое-что забываю, только все время не то, что нужно.
— И сейчас тоже?
— Сейчас нет, Мария.
— Тогда давай лучше останемся. У меня тоже хандра, но более понятная. Мне грустно уезжать. С какой стати нам идти в ресторан? Что праздновать?
— Ты права, Мария. Извини.
— В холодильнике у нас татарские бифштексы, черепаховый суп, салат, фрукты. А также пиво и водка. Разве мало?
— Вполне достаточно, Мария.
— На аэродром можешь меня не провожать. Не люблю сцены прощания. Просто уйду, как будто я скоро вернусь. А ты оставайся здесь.
— Я тут не останусь. Отправлюсь к себе в гостиницу «Мираж», как только ты уедешь.
Секунду она помолчала.
— Как знаешь, — сказала она затем. — Мне было бы приятней, если бы ты пожил тут. А то ты такой далекий, когда уходишь.
Я обнял ее. Все вдруг стало легко, просто и правильно.
— Выключи свет, — попросил я.
— А ты есть не хочешь?
Я выключил свет сам.
— Нет, — сказал я и понес ее к кровати.
Когда снова началось время, мы долго лежали друг подле друга в молчании. Мария слабо пошевельнулась в полусне.
— Ты никогда не говорил мне, что любишь меня, — пробормотала она безразличным тоном, словно имела в виду не меня, а кого-то другого.
— Я тебя обожаю, — ответил я не сразу, стараясь не прерывать блаженство глубокого вздоха. — Я обожаю тебя, Мария.
Она прильнула щекой к моему плечу.
— Это другое, — прошептала она. — Совсем другое, любимый.
Я не ответил. Мои глаза следили за стрелками светящегося циферблата круглых часов на ночном столике. В голове все плыло, и я думал о многих вещах сразу.
— Тебе надо отправляться, Мария, — сказал я. — Пора!
Вдруг я увидел, что она беззвучно плачет.
— Ненавижу прощания, — сказала она. — Мне уже столько раз приходилось прощаться. И всегда раньше срока. Тебе тоже?
— У меня в жизни, пожалуй, кроме прощаний и не было почти ничего. Но сейчас это не прощание. Ты ведь скоро вернешься.
— Все на свете прощание, — сказала она.
Я проводил ее до угла Второй авеню. Вечерний променад гомосексуалистов был в полном разгаре. Хосе махнул нам, Фифи залаял.
— Вон такси, — сказала Мария.
Я погрузил ее чемоданы в багажник. Она поцеловала меня и уселась в машину. В темном нутре автомобиля она выглядела какой-то маленькой и совсем потерянной. Я провожал ее глазами, пока такси не скрылось из виду. «Странно, — подумал я. — Ведь это только на пару дней». Но страх — а вдруг навсегда, а вдруг это в последний раз? — остался еще с Европы.
XX
Реджинальд Блэк потрясал газетой.
— Умер! — воскликнул он. — Ушел подлец!
— Кто?
— Дюран-второй, кто же еще…
Я перевел дух. Ненавижу траурные известия. Слишком много их было на моем веку.
— Ах, он, — сказал я. — Ну, это можно было предвидеть. Старый человек, рак.
— Предвидеть? Что значит «предвидеть»? Старый человек, рак и неоплаченный Ренуар в придачу!
— А ведь верно! — ужаснулся я.
— Еще позавчера я звонил ему. Он мне заявил, что, вероятнее всего, картину купит. И на тебе! Надул-таки нас!
— Надул?
— Конечно! Даже дважды надул. Во-первых, он не заплатил, а во-вторых, картина теперь числится в наследственном имуществе и считается конфискованной государством, пока не урегулированы все наследственные претензии. Это может тянуться годами. Так что портрет для нас, считайте, пропал, пока не улажены все дела по наследству.
— За это время он только поднимется в цене, — мрачно пошутил я. Это был аргумент, которым Блэк козырял почти при каждой сделке, выставляя себя чуть ли не благодетелем человечества.
— Сейчас не время для шуток, господин Зоммер! Надо действовать. И притом быстро! Пойдете со мной. Вы даже представить себе не можете, что иногда вытворяют наследники. Стоит кому-то умереть — и вместо родственников перед вами стая пятнистых гиен. Вы мне понадобитесь как свидетель. Я совершенно не исключаю, что наследники заявят — дескать, картина уже оплачена.
— Скажите, а его уже похоронили?
— Понятия не имею. По-моему, нет. Газета сегодняшняя. Но, может, его уже отвезли в дом упокоения. Здесь это мгновенно — как бандероль по почте отправить. А с какой стати вас это интересует?
— Если он еще дома, нам, возможно, стоит приличия ради надеть черные галстуки. У вас не найдется лишнего для меня?
— За неоплаченную картину? Дорогой…