Кармен потянулась за куском вишневого штруделя.
— Но это же великолепно! — проворковала она. — Жизнерадостный эмигрант! — И, окинув Кампа оценивающим взглядом, протянула божественную руку за куском макового рулета.
Госпожа Елинек тем временем уже распаковала чашки, тарелочки и приборы.
— За посудой я зайду завтра, — сказала она.
— Да оставайтесь с нами! — воскликнул Камп. — Вместе отпразднуем освобождение от духовности.
— Я не могу. Мне надо идти.
— Но госпожа Елинек! Какие такие у вас неотложные дела? Рабочий день кончился. Отдохните с нами!
Камп схватил ее за руку и попытался втянуть обратно в комнату. Внезапно она вся затряслась.
— Пожалуйста, оставьте меня! Мне надо идти. Сейчас же! Простите меня. Мне нужно…
Камп смотрел на нее, ничего не понимая.
— Да что случилось-то? Мы ведь не прокаженные…
— Позвольте мне уйти! — Госпожа Елинек побледнела и дрожала все сильней.
— Позвольте ей уйти, господин Камп, — спокойно попросила Кармен своим глубоким, грудным голосом.
Он немедленно отпустил Катарину. Госпожа Елинек неловко изобразила прощальный жест и выскользнула за дверь. Камп смотрел ей вслед.
— Не иначе, приступ эмигрантского бешенства. Все мы время от времени начинаем сходить с ума.
Медленно, будто трагическая актриса, Кармен покачала головой.
— Она сегодня получила телеграмму. Из Берна. Ее муж умер. В Вене.
— Старик Елинек? — спросил Камп. — Тот самый, который ее выставил?
Кармен кивнула.
— Все это время она ради него копила деньги. Хотела вернуться.
— Вернуться? После всего, что случилось? С ней здесь и с ним там?
— Да, хотела. Думала, тогда они зачеркнут все прошлое и начнут жизнь сначала.
— Глупость какая!
Хирш посмотрел на Кампа.
— Не говори так, Георг. Разве ты сам не хочешь начать с начала?
— Откуда мне знать? Живу как живется.
— Это обычная прекраснодушная иллюзия всех эмигрантов. Все позабыть и начать сначала.
— По-моему, ей радоваться надо, что этот Елинек концы отдал. Для нее же лучше. Не придется бросать свою теплую пекарню ради этого типа, который выкинул ее на улицу, словно кошку, и опять служить ему вечной рабыней.
— Люди не всегда горюют только о хорошем, — задумчиво сказал Хирш.
Камп растерянно оглядел присутствующих.
— Черт возьми, — сказал он. — Мы ведь так хотели повеселиться сегодня.
Вошел Равич.
— Как дела у Джесси? — спросил я.
— Сегодня утром ее отвезли домой. Она еще недоверчивей, чем прежде. Чем лучше идет заживление, тем недоверчивее она становится.
— Лучше? — спросил я. — Действительно лучше?
Вид у Равича был усталый.
— Что значит «лучше»? — бросил он. — Замедлить приближение смерти — это все, что в наших силах. Абсолютно бессмысленное занятие, как глянешь в газеты. Молодые здоровые парни гибнут тысячами, а мы тут стараемся продлить жизнь нескольким больным старикам. Коньяка у вас не найдется?
— Ром, — ответил я. — Как в Париже.
— А это кто такой? — спросил Равич, указывая на Кампа.
— Последний жизнерадостный эмигрант. Но и ему оптимизм нелегко дается.
Равич выпил свой ром залпом. Потом посмотрел в окно.
— Сумеречный час, — сказал он. — Crepuscule
[44]
. Час теней, когда человек остается один на один со своим жалким «я» или тем, что от него осталось. Час, когда умирают больные.
— Что-то ты уж больно печален, Равич. Случилось что-нибудь?
— Я не печален. Подавлен. Пациент умер прямо на столе. Казалось бы, пора уже привыкнуть. Так нет. Сходи к Джесси. Нужно ее поддержать. Постарайся ее рассмешить. На что тебе сдались эти сладкоежки?
— А тебе?
— Я зашел за Робертом Хиршем. Хотим пойти в бистро поужинать. Как в Париже. Это Георг Камп, который писатель?
Я кивнул.
— Последний оптимист. Отважный и наивный чудак.
— Отвага! — хмыкнул Равич. — Я готов заснуть на много лет, лишь бы проснуться и никогда больше не слышать этого слова. Одно из самых испохабленных слов на свете. Прояви-ка вот отвагу и сходи к Джесси. Наври ей с три короба. Развесели ее. Это и будет отвага.
— А врать ей обязательно? — спросил я.
Равич кивнул.
* * *
— Давай куда-нибудь сходим, — сказал я Марии. — Куда-нибудь, где будет весело, беззаботно и непритязательно. А то я оброс печалью и смертями, как вековое дерево мхом. Премия от Реджинальда Блэка все еще при мне. Давай сходим в «Вуазан» поужинать.
Мария устремила на меня невеселый взгляд.
— Я сегодня ночью уезжаю, — сказала она. — В Беверли-Хиллз. Съемки и показ одежды в Калифорнии.
— Когда?
— В полночь. На несколько дней. У тебя хандра?
Я покачал головой. Она втянула меня в квартиру.
— Зайди в дом, — сказала она. — Ну что ты стал в дверях? Или ты сразу же хочешь уйти? Как же мало я тебя знаю!
Я прошел за ней в сумрак комнаты, слабо освещенный только окнами небоскребов, как полотно кубистов. Неподвижный, очень бледный полумесяц повис в проплешине блеклого неба.
— А может, все-таки сходим в «Вуазан»? — спросил я. — Чтобы сменить обстановку?
Она внимательно посмотрела на меня.
— Случилось что-нибудь? — спросила Мария.
— Да нет. Просто какое-то вдруг чувство ужасной беспомощности. Бывает иногда. Все этот бесцветный час теней. Пройдет, когда будет светло.
Мария щелкнула выключателем.
— Да будет свет! — сказала она, и в голосе ее прозвучали вызов и страх одновременно.
Она стояла меж двух чемоданов, на одном из которых лежало несколько шляпок. Второй чемодан был еще раскрыт. При этом сама Мария, если не считать туфель на шпильках, была совершенно голая.
— Я могу быстро собраться, — сказала она. — Но если мы хотим в «Вуазан», мне надо немножко поработать над собой.
— Зачем?
— Что за вопрос! Сразу видно, что ты не часто имел дело с манекенщицами. — Она уже устраивалась перед зеркалом. — Водка в холодильнике, — деловито сообщила она. — Мойковская.
Я не ответил. Я понял, что в ту же секунду перестал для нее существовать. Едва только ее руки взялись за кисточки, словно пальцы хирурга за скальпель, это высвеченное ярким светом лицо в зеркале разом стало чужим и незнакомым, будто ожившая маска. С величайшим тщанием, будто и впрямь шла сложнейшая операция, прорисовывались линии, проверялась пудра, наводились тени, и все это сосредоточенно, молча, словно Мария превратилась в охотницу, покрывающую себя боевой раскраской.