– Скажите мне только одно, – попросил Гер-цедек, – это решение Неба?
– Решение, – ответил Гаон, – но в моих силах его изменить.
– Не нужно ничего менять, – Гер-цедек отодвинулся в глубину камеры.
– Я не хочу пользоваться сверхъестественными силами для своего освобождения.
Гаон не ответил. Несколько минут в камере царила тишина.
– Хорошо, – произнес, наконец, Гаон. – Но знай: написано в наших книгах, что погибающие за веру не чувствуют боли.
Поленницу, на которую палачи поставили Гер-цедека, предварительно облили водой. Мокрые дрова горят медленно, и осужденный умирает не от пламени, а от жара, долгой и мучительной смертью.
Влажное дерево дымило, и клубы дыма закрыли Гер-цедека от взоров любопытной толпы. Обычно треск разгорающихся дров перекрывался криками жертвы, но на этот раз их не было слышно. Площадь притихла, а когда порыв ветра отнес дым в сторону, взглядам палачей и ксендзов открылось удивительное зрелище: человек, стоявший на костре, улыбался…
Место на еврейском кладбище для останков Гер-цедека определил сам Гаон. Чем он руководствовался при выборе – никто не знает, но говорят, будто он долго ходил по кладбищу, словно вымеряя, высчитывая лишь ему известные координаты.
После переноса над могилами соорудили склеп, небольшой домик из бетона с тремя окнами и башенкой. Автобус, в котором я возвращался с работы, проходил недалеко от кладбища, и я завел себе привычку два раза в неделю выходить на ближайшей остановке и молиться на могиле Гаона.
Поначалу я долго стоял у запертой двери, вглядываясь в сумрак внутри склепа. Дверь сделали недавно, пару десятков лет назад, но выглядела она очень древней. Железо прогнило, нижний лист был помят, точно по нему часто-часто стучали маленькими молоточками, концы шестиконечной звезды разлохматились, краска, намазанная прямо по ржавчине, отставала целыми пластами. При небольшом усилии рисунок, созданный на двери ветром, морозом и сыростью, можно было представить, как географическую карту. Я рассматривал ее, воображая неведомую страну, ее города, реки, озера. Наверное, это всплывало во мне непрожитое до конца детство.
Религиозные люди часто обладают большим воображением. Постоянные упражнения духа, попытки разговора с невидимым, но вездесущим Творцом развивают фантазию, а у тех, кому посчастливилось родиться в соблюдающей традиции семье, навсегда остается в сердце кусочек детства, с его наивной верой в чудеса, высшую справедливость, непременное возмездие и обязательную победу добра над злом.
Склеп выглядел так, будто простоял добрую сотню лет. По незнанию, я отнес состояние двери и раскрошившийся бетон на счет халтурной работы строителей. Много позже, изучая Талмуд в Бней-Браке, я обнаружил объяснение быстрого разрушения могилы.
Силы нечистоты обступают человека, точно канавка для полива окружает дерево. Ужасная, страшная нечисть вьется прямо у наших ног, и в том, что мы не видим эти создания, заключена большая милость Творца. Они кошмарны; тот, кому доведется хоть раз взглянуть на их истинное обличье, сходит с ума.
Особенно тянутся они к праведникам, летят на огонек святости, будто комары на огонек лампы. Одежда мудрецов изнашивается быстрее, чем у обычного человека, из-за мелких бесов, трущихся о штанины, цепляющихся к лацканам пиджаков. На могилу Гаона нечисть, видимо, летела тучами, словно саранча во время египетских казней.
Помечтав минут пятнадцать, я приступал к молитве. Поскольку день клонился к вечеру, я читал «Минху», послеполуденную молитву, и возвращался на остановку автобуса. Странное дело, на кладбище я приходил совершенно здоровый, а уходил с насморком.
– Виновата сырость, – думал я, – просто нужно одеваться потеплее.
Но свитер и даже куртка не помогали. Насморк приходил и уходил, будто по расписанию, начинаясь сразу после молитвы и отпуская только на следующий день утром, после накладывания тфиллин. Даже такому непонятливому экспериментатору как я, стало понятно, что дело не в одежде и не в сырости. Реб Берл, услышав мою историю, схватился за голову:
– Ты с ума сошел, кто же читает «Минху» на кладбище!
– А почему нет? – удивился я.
– Ты будто бы задираешь мертвых: вот, я могу, а вы уже не можете. Поэтому и молитвенники не вносят на кладбище, и цицит
[41]
прячут. Подумай, кого ты дразнил! Еще легко отделался, только насморком.
Мои рассуждения о сырости, промозглой погоде и низком качестве шерстяных изделий реб Берл отбросил сходу.
– Знаешь что, – сказал он, роясь в карманах, – вот тебе ключ от двери в склеп. Открывается с трудом, но открыть можно. Внутри читай только Псалмы. Через недельку расскажешь о результатах, экспериментатор…
К первому посещению склепа я готовился, словно к первому свиданию с любимой девушкой. Купил пачку свечей, вечером накануне долго и тщательно мылся в душе, надел чистое белье. Однако дело чуть не завершилось крахом. Замок не открывался и, сколько я ни давил на ключ, заветный щелчок не раздавался. Спустя полчаса, ссадив пальцы до крови, я опустил руки.
«Неужели это так и закончится, бесславно и постыдно? Ехать за слесарем, просить помощи. И ведь чего я прошу, в конце-то концов, о чем молю, чего добиваюсь?! Попасть на могилу праведника, псалмы почитать! Неужели Ты меня не пустишь?!»
Я ухватился пальцами левой руки за головку ключа и в сердцах крутанул. Никакого результата! Я принялся крутить еще и еще, и вдруг замок, словно нехотя, щелкнул. Еще не веря, я потянул за ручку, дверь заскрежетала и начала отворяться. Видно, ее давненько не сдвигали с места, пыль на полу склепа сбилась в кучу и образовала валик, очертаниями повторяющий неровный край двери. Я разбросал валик носком ботинка, распахнул дверь и вошел.
Внутри царили тишина, полумрак и сырость. Из бетонного пола выступали шесть надгробий. Над одним из них, первым справа, в стену была вмурована каменная доска. Среди множества выбитых на ней слов выделялось одно, подойдя поближе, я прочитал – «Элиягу». В метре от меня покоилось тело величайшего еврейского мудреца последних трех столетий – виленского Гаона.
Начинающие духовное путешествие всегда склоны к театральности, ищут чудеса и отзываются на внешние эффекты. По мере продвижения, акцент постепенно перемещается с внешнего на скрытое, и подлинные переживания, а с ними и наслаждения, уходят во внутренний мир.
Я расставил свечи по могилам, зажег их, притворил дверь и прикрыл глаза. Сквозь неплотно сомкнутые веки едва заметно трепетало пламя свечи на могиле Гаона, внезапно пошедший дождь шуршал по крыше. Я ждал, не знаю чего, наверное, чуда, знака, ниточки, сигнала, что меня слышат, что я здесь не один, что трепещущая, но не рвущаяся связь по-прежнему крепка, сколько ни пробуй ее на прочность. Но ничего не произошло, просто ничего.
Свечи почти догорели, когда я вспомнил про «Псалмы». Достав из нагрудного кармана небольшую книжечку, я раскрыл ее наугад, рассчитывая на некую подсказку, в номере страницы, первом слове или фразе. Опять ничего. Тогда я принялся читать, почти не понимая смысла старинных слов, просто произнося звуки и пытаясь делать это наиболее точно. Пять, десять, пятнадцать минут. Свечи начали трещать, и буквы в книжке, и без того еле различимые, стали расплываться.