– По этой улице, – заговорил реб Берл, – немцы гнали колонны из гетто на расстрел в Понары. Ворота дворов запирались наглухо, а у дверей подъездов стояли дворники-литовцы. Матери подталкивали детей к дворнику и, протягивая часики или обручальное кольцо, умоляли спасти. Тот соглашался и прятал ребёнка за спину. Но не успевала плачущая мать отойти на несколько метров, как дворник вталкивал мальчика или девочку обратно в колонну. Я был одним из таких детей, но мне повезло больше.
Реб Берл подвёл меня к высокой двухстворчатой двери подъезда.
– Я притаился здесь, за спиной у дворника, и вдруг увидел, как медленно открывается правая половина двери. В глубине парадного, так, что невозможно было увидеть с улицы, стоял старик и манил меня пальцем. Он был одет, словно хасид в субботу. Штраймл из лисьих хвостов, чёрный блестящий кафтан с «гартлом»
[32]
, белые чулки до колен. Расхаживать в таком наряде за пределами гетто было сущим безумием.
Дворник изумлённо уставился на старика, и я, воспользовавшись замешательством, скользнул в парадное. Старик притворил дверь, взял меня за руку, и мы побежали вверх по лестнице.
Я помню, что несмотря на декабрьский мороз, рука его была сухой и горячей. Двигался он удивительно легко, и, когда мы оказались перед чердачной дверью, его дыхание осталось ровным.
– Дверь не заперта, – сказал старик, – вылезай на крышу, через два дома увидишь глухую стену, а в ней железные скобы.
Спускайся по ним и беги в гетто. Там тебя спасут.
Он ещё на секунду задержал мою руку.
– Только не забудь, два раза в день говори «Шма, Исраэль». Утром и вечером, ложась и вставая, два раза в день. Смотри, не забудь.
Реб Берл приоткрыл дверь парадного и осторожно заглянул внутрь. В парадном было темно, пусто и пахло котами.
– А куда девался старик? – спросил я, притрагиваясь к бронзовой ручке двери. – И почему дворник не погнался за вами?
– Он просто ничего не понял, – прошептал реб Берл. – Да и разве в силах человеческих угнаться за пророком Элиягу!
Он ещё раз смерил меня оценивающим взглядом.
– Сорок лет я прихожу сюда почти каждый день, и сорок лет жду, когда он снова придёт. Никто не знает об этом, даже мой сын.
Реб Берл горестно взмахнул рукой. Его сын, Хаим, женился на литовке, а дочка Хая вышла замуж за русского.
– Почему он выбрал меня? – продолжил реб Берл. – Почему из всех детей виленского гетто он выбрал именно меня? Так ли я прожил подаренную жизнь, оправдал ли выбор? Сорок лет я прихожу на эту улицу, стою возле этой двери и жду – вдруг он снова придёт. Но он не приходит, ингелэ, ты понимаешь, он больше совсем не приходит!
Через проходной двор мы попадаем к синагоге, и её стены, покрытые омертвевшей, коричнево-грязной краской, напрочь отделяют нас от городского шума. Здесь, внутри, по-прежнему живёт Вильна, говорит, плачет и молится устами последних стариков. Они уже собрались, столпились вокруг «бимы», возвышения в центре зала и, как всегда, что-то возбуждённо обсуждают. Промежутков между словами, увы, нет – в финальную паузу, которую рассказчик, совсем, казалось, заинтриговавший слушателей, оставляет перед развязкой, немедленно вклинивается сосед. Через какое-то время беседа начинает напоминать разговор сумасшедших: все говорят одновременно. Каждый пытается досказать конец истории, которую не успел завершить, и разобраться в этом шквале способно только любящее сердце.
В синагоге все хорошо знали друга друга, и я с порога заметил его, сидящего на лавке возле печи. Незнакомец был неряшливо и грязно одет, рыжая щетина покрывала подбородок, щёки и шею, вплоть до кадыка. Не составляло труда угадать, что он будет просить денег.
Синагога располагалась на улице, ведущей к вокзалу, и в неё частенько забредали нищие и пьяницы. Старики привычно выуживали пятаки, выслушивали очередной трагический рассказ и выпроваживали гостя. Иногда реб Берл, оценив по достоинству актёрское дарование пришельца, обращался к старикам на идиш:
– Давайте больше, – говорил он, продолжая приветливо улыбаться, – иначе этот разбойник взломает копилку с пожертвованиями.
Нынешний гость не внушал опасений. Я подошёл поближе и прижался спиной к кафельному боку печи. Уже несколько дней у меня ныла правая почка: видимо, выходил песок или двигался камень. Таблетки почти не помогали и, прижимаясь спиной к горячим плиткам, я искал облегчения от боли.
Незнакомец начал рассказывать свою историю. Он из Душанбе, сидел за махинации с левым текстилем, освободился, едет домой, в поезде украли кошелёк. Просит помочь: общий вагон до Душанбе стоит шестнадцать рублей. Старики, как обычно, собрали деньги. Незнакомец пересчитал горстку медяков и обескуражено произнёс:
– Я не пьяница. Если вы не верите мне, пусть кто-нибудь пойдёт на вокзал и купит билет. Я тоже еврей, помогите.
Старики покивали головами, отводя глаза в сторону, и просьба, повиснув в воздухе, тихонько растворилась между печкой и «бимой». Реб Берл облачился в таллит и принялся перелистывать молитвенник в поисках нужной страницы. Незнакомец ощутил себя лишним. Он поднялся со скамейки, ещё раз обвёл глазами присутствующих и, не встретив сочувствия, медленно вышел из комнаты.
Прошло несколько секунд, и вдруг странная мысль остановила меня у привычного входа в состояние молитвы: а вдруг это он? Ведь мы – единственный «миньян»
[33]
в Вильне. Да что там в Вильне, во всей Литве… Тени праведников качаются за нашими спинами, всё былое величие литовского Иерусалима сосредоточилось в стенах его последней синагоги. Говорят, будто в такие часы пророк Элиягу приходит для помощи и проверки. А как можно проверить, в чём по-настоящему испытать, если не в милосердии? Я выскочил из комнаты и побежал за незнакомцем. Он уже спускался по лестнице; я остановил его и пересыпал в подставленную ладонь всё содержимое кошелька. Незнакомец спрятал деньги в карман и негромко произнёс:
– Спасибо.
Он спустился на следующую ступеньку и перед тем, как навсегда исчезнуть из моей жизни, добавил:
– Правая рука Б-га – это милосердие. Будь здоров.
Несколько минут я стоял ошеломлённый его взглядом. Такого сострадания, такой любви мне никогда не доводилось видеть. Словно на секунду приоткрылась завеса, и отблеск другой реальности скользнул по моему лицу.
Через несколько дней я получил долгожданное разрешение и навсегда уехал из Литвы. Накануне отъезда старики устроили прощальный «лехаим», а реб Берл подарил на память свой таллит
[34]
.
– Надевай его почаще там, на Святой Земле, – сказал он, передавая мне потёртый вельветовый мешочек.