Следом, с залихватским посвистом и веселыми воплями, размахивая плетьми и подбрасывая яркие шапки, понеслись холопы. Две оставшиеся до родного очага версты промелькнули — и не заметил никто. Копыта гулко простучали пыльной деревенской улицей. Смерды, заметившие хозяина, срывали с голов шапки и низко кланялись — но большинство так и не успело выглянуть со своих дворов и понять, что случилось. На колокольне вслед весело улюлюкающему отряду тревожно ударил колокол. Однако в усадьбе прекрасно поняли, в чем дело, и ворота встречали возвращающегося хозяина широко распахнутыми створками.
Боярин влетел на середину двора, натянул поводья, осаживая коня, спрыгнул на землю. Гликерия была уже здесь, в атласном платке и кумачовом сарафане,
[73]
низко поклонилась, махнув рукой до земли:
— Здравствуй, Илья Федотович.
Умильный шагнул было к ней, но тут с крыльца сбежал русоволосый зеленоглазый мальчишка, босой, в черных шароварах и шитой алым катурлином
[74]
рубахе, со всего разбега прыгнул на него:
— Батюшка! Батька вернулся!
Отец, усмехнувшись в бороду, крепко прижал его к себе. Надо же — «батька!». Трудно поверить, что уже через два года мальчишке исполнится четырнадцать, он будет зачислен в новики, начнет брить голову и вместе с отцом станет выезжать в ополчение, острой саблей и быстрой стрелой защищать порубежье от басурман и схизматиков.
[75]
— Батюшка, а я с лука уже на сто саженей в хвост попадаю! — словно подслушал его мысли долговязый Дмитрий. — Давай покажу, у меня столб за стеной вкопан…
— Дай отцу отдохнуть с дороги, — немедленно вмешалась мать. — Что сразу беспокоишь?
— Да пускай, — прижимая к себе сына, шагнул к ней Умильный. — Никита где?
— Занедужил, батюшка. Видать, водой колодезной с жары опился. А Серафима и Ольга с Алевтиной Куликовой в Богородское на молебен уехали. Я им пятерых холопов с собой дала, из страдников.
[76]
За три дня у них с хозяйством беды не случится. Прасковья осталась, с Никитушкой сидит.
— Ох, Прасковья, добрая душа, — покачал головой боярин. — В обозе раненый едет. Мыслю, стрелец московский. Память ему отбило. Пусть и за ним походит.
Во двор стали один за другим влетать поотставшие холопы, и усадьба мгновенно наполнилась шумом и толчеей.
— На сегодня все работы прекратить, — разрешил подворникам хозяин. — Баню для всех топить немедля! Ставьте здесь стол, хозяюшка моя угощение выделит, три бочонка вина из погреба взять дозволяю. Поминать нам сегодня некого, все целыми вернулись. То и празднуйте.
— Ура Илье Федотовичу! — тут же отозвался Трифон. — Любо боярину!
Умильный погрозил холопу кулаком: чай, не казацкая вольница — «любо» кричать, но карать не стал. Тем более что челядь восторженно подхватила:
— Ура батюшке! Ура Илье Федотовичу!
— Митрий, — кивнул сыну на двор боярин, — проследи тут за порядком, пока мы с матерью к Никите сходим.
Мальчишка с готовностью расправил плечи, двинулся к подворникам:
— Ярыга! Тит, тебе сказываю! Прими коней, к ручью на водопой своди. Да шагом, гляди, шагом, горячие они, пусть остынут. Трифон, не скалься, мерина своего сперва расседлай. Трофим, Федор, сено от частокола быстро уберите, телеги сейчас подойдут. Успеете за столами сбегать, поперва место расчистите!
— Хозяин растет, — с довольной улыбкой шепнул на ухо жене Илья Федотович, поднимаясь вместе с ней на крыльцо. А когда за ними закрылась дверь, он наконец-то крепко, по-настоящему прижал ее к себе. — Ну, здравствуй, супружница. — И прижался губами к красным горячим губам.
* * *
Усадьбу Умильных строил еще дед Ильи Федотовича, Порфирий Путиславович Умильный, которого дед нынешнего государя после жидовского бунта
[77]
выселил из Новгородских земель, конфисковав обширное имение возле Корелы
[78]
и дав взамен равные по размеру земли неподалеку от Хлынова, в вятских землях. Дед, насколько слышал Илья Федотович, о выселении особо не жалел, поскольку вместо россыпей валунов, перемежающихся песчаниками и озерами, получил более трех тысяч чатей одной только пашни, не считая лугов, лесов и залежей. В полуверсте от самой крупной из деревень Умильный поставил прямоугольник «китайской стены» сто на сто саженей — полсотни срубов, заваленных камнями и засыпанных сверху глинистой землей, а поверху пустил еще и дубовый частокол.
Отец, Федот Порфирьевич, приняв хозяйство, снес избы, стоявшие под защитой стен, и поднял вместо них один большой дом в три жилья, расширив конюшню и скотный двор, вырыл колодец на случай настоящей осады, приказал соорудить два порока
[79]
по образцу немецких, виденных им в Гамбурге, куда он плавал в юности из любопытства и по торговым делам. Увы, семь лет назад, вернувшись из Литовского похода, Федот Порфирьевич неожиданно в три дня сгорел от сильных колик в животе и оставил усадьбу на нынешнего хозяина.
Правда, Илья Федотович перед предками лицом в грязь не ударил. После Казанского похода он вернулся с двумя турецкими тюфяками,
[80]
отвергнутыми Пушкарским приказом,
[81]
и поставил их на углах крепостцы, по всем правилам насыпав выпирающие вперед земляные площадки с частоколом из мореного дуба, замоченного на всякий случай в Бранке еще дедом. Он же для придания усадьбе солидности велел построить над воротами терем с бойницами в полу и четырьмя комнатами для припасов и стражи. Теперь маленькая твердыня могла принять не только всех крепостных из владений Умильных, но и их скот, и защищать до прихода помощи от соседей или из Хлынова. Именно поэтому сейчас на обширном, утоптанном до каменной прочности дворе без труда разместились и двадцать повозок из воинского обоза Ильи Федотовича, и лошади взятых в поход смердов, да еще осталось место для трех длинных столов из струганых досок, за каждым из которых поместилось по три десятка человек.