Они двинулись по направлению к беспрерывно, тупо-надрывно, хотя и негромко шумящему шоссе. Шли по узкой утоптанной тропке, через вырубку.
Быстро, но словно нехотя – подлетели аэросани. За ними – еще одни.
В аэросанях никакого Степан Романыча не было. Хотя одни сани были и точно лесниковы. Андрей сразу узнал их: Романыч – хоть ему и далековато было – два-три раза наведывался в Пустое Рождество по каким-то своим делам, калякал на площади с Козлобородькой. От Андрея, как от добровольно вступившего в партию «этбомбсов» («не было на сто верст в округе никакой работы, а тут деньги, и немалые»), не таились.
– … смотрим – бредут по снегу какие-то. Вот, подбросить к дороге решили! – весело крикнул передний аэросанщик. – А то еще заплутаете.
Он первым слез с саней. За ним сошел и другой.
Оба аэросанщика были одеты одинаково: черно-белые шлемы, под шлемами – мотоциклетные очки, теплые камуфляжные военные куртки с серыми воротниками, очень высокие, до верху шнурованные ботинки.
– Мы дорогу знаем. – Андрей слегка напрягся: блеснула застежечка на рукаве одного из аэросанщиков, когда тот подымал руку, и Андрею показалось – очки сильно затемнены.
«Чего очки затемнять? Чего вечерами – затемненные носить?… Чего они вообще тут на санях лесниковых разъездились?»
– Нас Степан Романыч просил за порядком приглянуть, хоть и не его территория, а все ж таки – смежная, – тихо-мирно ступил вперед второй аэросанщик. – А то лосей почем зря у соседей валят. Да и кабанчиков тоже. И лес воруют…
Тут на панели ближних к Андрею и Воле аэросаней запела рация. Передний аэросанщик как-то боком, до конца от них не отворачиваясь, наклонился ответить. Андрею почудилось: огоньки с панели управления просветили шлем насквозь. Под шлемом, внутри него оказала себя острая, едва ли не собачья морда. Заметилась рыжинка, и звериная волохатость на тонкой борзой шее проступила.
Андрей на миг зажмурился.
– Так поедете? – наклонявшийся над аэросанями теперь подошел ближе, снял мотоциклетные очки.
Лицо его оказалось по-собачьи добрым, усталым. Рыжий локон мягко спадал с виска. Лицо это Андрею сразу кого-то напомнило: приязненного, по-родственному близкого. После сурл и рылец Козлобородькиной команды на незнакомца было приятно смотреть.
Тут же незнакомец снял и шлем.
Декабрь под Москвой стоял теплый, малоснежный. Правда, в лесу было холодно, да и снегу порядочно. Однако незнакомец из аэросаней снегу, видно, не боялся. Лукаво улыбаясь (горящие фары теперь хорошо его освещали), он ладонью придавил рыжевато-каштановые волосы. Волосы его удерживала тонкая сеточка.
– Вот, – сказал еще шире улыбаясь незнакомец, – решил на старости лет укладку сделать. По моде! Как говорят парикмахеры, дал перманенту. А то девушки, – тут незнакомец отвесил легкий полупоклон в сторону Воли, стоявшей чуть позади Андрея, – совсем замечать перестали. Ну, поехали? Заблудитесь ведь к чертовой матери, замерзнете! Здесь уже замерз один. Не знали? Из местных же. Толя Морлов. Ну? Музыкант из Пустого Рождества. Даже не музыкант – композитор. Все через лес через этот ходил. На работу – с работы, в Москву – назад. Вот и замерз, бедолага.
– Какой это композитор? – спросила, вздрогнув, Воля.
– Да такой вот. Композитор он был как раз ничего себе. А вот мужик – не годящийся: сутяга, склочник.
– Если сутяга – музыки не будет, – сказала начинающая мерзнуть Воля.
Но тут же она из разговора и выпала.
Померещились ей какие-то тени, вспомнился снова Евстигней Фомин. Заиграл, запел – даже не в мозгу, во всем, казалось естестве, а потом в лесу и дальше, в холодных полях – рожок евстигнеева «Орфея».
«“Замерзший Орфей”, конечно! – охнула про себя Воля. – Вот оно – верное определение. Потому что – так вот все и кончается: сперва – музыка, концертные залы, пюпитры и свечи, а потом – лес, овражина, удар о корягу, кровь…
Может, Толя этот Морлов, тоже в лесу мелодию искал? Ту самую: великую, всех оживляющую! И р-раз… зацепился, полетел вниз, в овраг. Тут, конечно, сразу – губы стынут, пальцы горят, нос от холода обламывается. И тьмища, и мороз все крепче! Вот тебе и получился “Замерзший Орфей”. Вот и получилось “искусство современной России”, со снежком кровавым… Да еще обязательно где-нибудь рядом – лисы или собаки одичалые!»
– Так едем? А то, глядишь, как тот композитор, раз-два – и в ледышку!
Воля подняла голову, чтобы сказать: «поедем, а то и впрямь холодает…»
Но ничего не сказала, потому что ее испугала перемена, произошедшая с людьми из аэросаней. Лица их стали злобными, от злобы даже сузились, вытянулись. Передний из аэросанщиков в сердцах сорвал с головы и запихнул в карман сеточку для волос, резко нахлобучил на голову шлем…
– Мы не из Пустого Рождества, из Москвы мы. Толю Морлова не знали. Да только мы не замерзнем. Пошли, Воля Васильевна.
– Ах вот оно как! Не из Пустого, значит? – крикнул сдавленно второй, не снимавший очков аэросанщик. Голос его от крика стал хрипло-лающим, даже с подвываньем. – А если не местные, то чего по лесам шляться? Лес воровать? Браконьерствовать? – хриплый голос наполнился ледяной злобой, стал угрожающим, опасным.
– Да что мы за браконьеры? Для браконьерства ружья, как минимум, потребны. Для леса – электропила. Пошли, Воля.
Андрей развернулся к шумящей дороге сам, развернул Волю, толкнул ее в спину, тихо крикнул: «Бежим!»
– А вот счас мы вас куда надо и доставим!
– Чего и доставлять, решим тут, на месте! А ну, стой!
Воля побежала что есть сил, упала лицом вниз, тут же с полным ртом снега подхватилась, побежала дальше.
Вспышка и грохнувший за спиной выстрел только раззадорили ее. Стало веселей, потом совсем радостно. Она набрала воздуху, чтобы крикнуть Андрею: «мы успеем, успеем!», полуобернулась и увидела – Андрей, корчась, лежит на животе, голова набок, по спине его и рядом шарит луч с аэросаней.
– Как мы его! Ах-ха-ха! – стрелявший дробно заржал, сбил карабин с колена, распрямился. – С первой прикидки! А?
Волю повело назад, затем дернуло в сторону и вбок, она неловко подвернула ногу и во второй раз кряду упала лицом в снег.
Часть II
У Демыча
(Время пошло!)
22 ч. 46 мин.
Уже стоя на ступеньках бегущей вниз лестницы, она внезапно вспомнила: на завтра обещали снег.
Москва, до краев заваленная снегом, Москва, до малого заулка снегами высветленная, была любимым ее зрелищем. Теперь – не увидит. Себя было не жаль. Жаль было Москву. Даже подумалось: если все будут глядеть на Москву зло и требовательно, то кто ж ее, сердешную, любить станет? Будут и дальше пепелить взглядами, жечь словами. И снег от этого станет сероватым, потом – черно-серым, потом превратится в слякоть, в грязь. Брр…