Атаман Бубель велел дворянам надеть их лучшие камзолы, чтобы «уважить приглашенных», и они облачились в шелка и парчу поверх вышитых золотом бархатных жилетов, введенных в моду французскими учителями танцев и хороших манер в первые годы царствования императрицы. Их супруги, сестры, дочери, а также приживалки — дальние родственницы, тетки и кузины, живущие в больших усадьбах на неопределенном положении полуродственников, полуслуг, — надели свои лучшие бальные платья, некоторые даже сжимали в руках жалкие веера. Вся эта группа господ перед монгольской ордой, казалось, разыгрывала сценку на театре Истории, вкус которой к представлениям, от трагедии до фарса, ведом всякому, кто внимательно следит за творчеством этого автора, столь же гениального, сколь и неразборчивого в выборе средств.
Из окрестных деревень согнали десятка два иудеев со скрипками; среди них не нашлось бы и полдюжины действительно владеющих инструментом, ибо евреи, быстро оценив склонность казаков к резне и скрипке, вооружились последними в надежде избежать первой, причем неважно, умели они играть или нет. Им дали знак открыть бал — зазвучала тошнотворная прелюдия, тем более оскорбительная для ушей, что она сопровождалась мелодическими аккордами — самым благородным выражением человеческой души.
Казаки приподняли деревянный помост и загнали пленных под этот навес, таким образом оказавшийся утвержденным на их плечах. После этого, схватив жен, дочерей и родственниц этих несчастных, бунтовщики заставили их взойти на помост. Затем они сами взобрались туда, и — одни, заставляя женщин следовать за ними, другие в одиночку — сотни казаков, чеченов, татар и башкир принялись танцевать на головах и плечах пленных, которые быстро обессилели от тяжести этих чудовищных подмостков — качающиеся кариатиды, которых ничто не могло спасти от медленного и неминуемого сдавливания.
Терезина, явившаяся на бал в своем испанском платье, едва осознав весь ужас этой казни при помощи танцев и веселья, этой безобразной пародии на праздник, решительно повернулась к Блану. Француз со скрещенными на груди руками созерцал происходящее с довольной улыбкой.
— Прекратите это варварство! — закричала она. — Остановите! Остановите немедленно! Прикажите им!
Молодой человек помрачнел: я заметил на его лице нервное подрагивание, выдававшее, несмотря на всегдашнее его самообладание, множество темных, неутоленных страстей.
— Каждому свой черед, — сказал он. — Эти благородные судари довольно поплясали на спинах народа. Теперь настал их черед терпеть и черед народа плясать.
Отец обернулся к нему. У него в этот миг было, неподвижное лицо и спокойный голос человека, изучившего шутки, которые История, смотря по тому, куда повернет ее фантазия или какая муха ее укусит, проделывает с людьми, всегда заботливо подбирая к этим кровавым проказам как нельзя более гармоничное музыкальное сопровождение.
— Месье, — сказал он, — ваши рассуждения безупречны с точки зрения логики, но они ни в коей мере не принимают в расчет уменьшения общей суммы страданий в земной жизни. Даже если поменять местами римлян и христиан, вы преспокойно продолжали бы кормить львов человечьим мясом.
Мой отец был гуманистом.
Француз внимательно оглядел его. Он был необычайно красив, и идея, во имя которой он резал и жег, была высока. Я его ненавидел, но оспорить его доводы мне было бы трудно. Жестокость его черт заставляла думать об античных медалях, а взгляд его заключал в себе пламя фанатизма и преданности великому делу — такой взгляд особенно сильно влияет на женщин, порождая в них иллюзию любви.
— Месье, — ответил он отцу, — гуманизм и мать его, философия, уже оказали неоценимую услугу мыслящим людям. Но, перед тем как они станут достоянием народа, нам придется свернуть шею множеству соловьев, наслаждающихся красотою собственного пения и отделывающихся красивыми книжонками. Следует начать сначала и дать разумение людям, его лишенным. Они только этого и ждут, что нам показывает этот как нельзя более кстати подвернувшийся праздник. Здесь надо было думать, а чтобы думать, надо было обладать талантом, иронией, юмором, чувством — как бы это сказать? — чувством реплики. Народ подает свою реплику — и как раз вовремя.
Я посмотрел, как то, что француз назвал «народом», танцевало смертельную пляску на головах и плечах местных представителей высших сословий, как говорили в то время, или, более скромно, хорошего общества, и испытал смешанное чувство, которое не мог ни осмыслить, ни даже определить, — что новый мир рождается на моих глазах. Еврейские скрипачи наяривали без оглядки, и даже те из них, кто понятия не имел об игре на скрипке, старательно водили смычком по струнам, делая вид, что извлекают из инструмента изысканные звуки, — ведь лишь таким образом они могли избежать сабель казаков. Должен добавить к чести последних, что не бывало случая, чтобы они изрубили или ткнули пикой еврея, играющего на скрипке. Вот почему во все времена столько евреев в русских гетто усердно упражнялись в музыке — что еще и сегодня дало нам несколько вдохновенных виртуозов, даже и в советской России, где эта казачья традиция чтится по-прежнему и где еврей-скрипач считается прежде всего скрипачом, а потом уж евреем.
Под тяжестью помоста и пляшущей толпы полковник Порошков, в белом парике, шелковых лосинах и высоких сапогах — шедевре своего сапожника, присутствующего на празднике среди черни, и вся местная знать, сановники, богатые торговцы, держались на ногах лишь благодаря неизъяснимой силе воли. Некоторые начинали падать, что лишь увеличивало нагрузку на других и приближало миг падения и страшной смерти. Казаки вели дьявольский танец на их спинах и головах, и не было ничего ужаснее, чем видеть, как бедные невесты, жены, сестры, дочери и бабушки танцуют с искаженными ужасом лицами в объятиях веселящихся кавалеров, давящих своими каблуками столь нежно ими любимых мужей, отцов и братьев. С одной из старых тетушек или кузин внезапно случился припадок безумия, и она с жуткой гримасой вместо улыбки принялась скакать на месте, как марионетка, дрыгая ногами и высоко задирая платье, что вызвало чрезмерную радость казаков; у меня же мороз пробежал по коже; старушка, вся в белом, в кружевном чепчике на голове, показалась мне иссохшей мумией с безумными глазами. Так она скакала до изнеможения, потом упала и стала кататься по настилу, по-прежнему высоко задирая ноги, пока не изогнулась и не замерла неподвижно, как жуткая испорченная кукла.
В 1920 году, в конце Гражданской войны, я возвращался в компании собрата по ремеслу — актера средней руки, выступавшего под псевдонимом Ла Мор, из литературно-театрального турне по областям Балтии, где разворачивались последние сражения между белыми войсками и Красной Армией, доходя до того пароксизма ненависти, когда в небывалом ужасе соединяются понятия свободы и рабства, справедливости и беззакония. В шестидесяти километрах от Мемеля, пересекая верхом болотистую равнину, где гремели последние стычки, мы набрели на бивуак армии Князина и были приглашены начальником штаба на вечер, имевший быть в парке замка Бергдорф. Замок был подожжен красными при отступлении, и его руины еще дымились. Мы явились на вечер с небольшим опозданием, но с первого взгляда во мне проснулись воспоминания из тех темных закоулков памяти, где они годами спокойно дожидаются своего часа. Как зловещие летучие мыши, что прячутся в глубинах черных пещер, с шумом крыльев летят на свет фонаря, погасшего двести лет назад, так проступают из мрака лица, гримасы, костюмы, огни и звезды из давней ночи, из другого мира. Ибо ничто не походило так на дикарский праздник «освободителя» Пугачева, как представление, устроенное теперь в парке «освободителем» Князиным. Пятьдесят пленных красноармейцев держали на своих плечах дощатую эстраду, на которой располагались одиннадцать музыкантов оркестра, составленного из офицеров и солдат князинской части. В центре помоста труппа мемельского оперного театра давала «Травиату» перед расположившимися на земле белыми. Сам Князин восседал в первом ряду. Несчастная певица, лицо которой покрылось смертельной бледностью, несмотря на густо положенные румяна, вела свою партию весьма неуверенным контральто, напоминавшим иногда скорее крик ужаса или призыв на помощь, чем бельканто. Прочие певцы во флорентийских нарядах шестнадцатого века старались по мере возможности меньше двигаться по раскачивающимся подмосткам: нельзя было не заметить их внутреннее напряжение, попытку уменьшить физическую тяжесть своих тел и победить закон всемирного тяготения. Под этой летней эстрадой юные красноармейцы держались на ногах лишь благодаря некой силе, которая, как говорят, приходит к героям в их последние минуты. Должен, однако, отметить, что «Травиата», поставленная в таких обстоятельствах, приобрела чрезвычайно драматическое звучание; сегодня, когда новый театр изо всех сил ищет все более впечатляющие выразительные средства, мне кажется, здесь скрыты оригинальная идея и способ вознести на должную высоту наших артистов, равно как и классовую борьбу, которой, право, не стоит пренебрегать.