Что же до состояния ее ума и духа, тут все было куда менее ясно. Джон был все еще озадачен и потрясен необычной вспышкой Колетты вечером вдень приезда. Неужели он действительно был таким тираном собственных детей? Он не мог в это поверить. Не было такого, чтобы он высмеивал их или заставлял бояться себя. Он всегда обращался с ними как со взрослыми, зрелыми свободными людьми. Не баловал, не лелеял, как нежные растения, но так, конечно, и надо воспитывать. Они были такими крепкими и разумными, а он с ними держался открыто, и это с самого начала казалось абсолютно правильным. Он всегда говорил им правду, какой бы она ни была неприятной, и их это никогда не раздражало. Оба были смышлеными, и он мог поклясться, что не замечал у них в детстве ни капли глупости. Дезертирство Катона все еще оставалось для Джона непостижимым кошмаром. А все началось с модного увлечения шерри в компании приятелей по частной школе из «старых католических семей». И вот теперь Колетта. Джон никак не мог согласиться, что сам всему виной. Не считал себя тираном. В тот первый вечер Колетта была слишком усталой и издерганной. С тех пор они не возвращались к той теме, больше того, вообще не заводили серьезных разговоров.
Наблюдая за дочерью, Джон видел, что она стала взрослей, менее наивной. Он, конечно, поверил ее заявлению, что она еще девственница, поскольку знал: она никогда не лгала ему. В ней не было тех изменений, которые приносит сексуальный опыт. Однако вскоре он решил: то, что он принял за новую зрелость, было своего рода нелепым расцветом юной самоуверенности. Возможно, она просто стала привлекательней и сознавала это. Сейчас Колетта была примерно в том возрасте, что Рут, когда Джон впервые встретился с ней и они оба изучали современную историю в Бирмингеме. Рут была поплотней, менее высокой, волосы короткие и мышиного цвета, лицо округлое, как у Катона, не прекрасное, но умное и озорное, чем она и сразила его с первого взгляда. У Колетты лицо было поуже, в него. Джон и Колетта были худощавы. Джон вообще сейчас выглядел костлявым, когда его рыжеватые волосы начали седеть и редеть на макушке. Катон с годами располнеет, как Рут в свое время. Глаза у Колетты были материнские, прозрачно-карие, но если у Рут они задумчиво или насмешливо щурились, то у Колетты, как бы довольно нарочито, были широко распахнуты и глядели застенчиво, сияя некой силой или просто самонадеянностью юности.
Джон действительно начал приходить к заключению, что вид самоуверенной зрелости у его дочери, когда она занималась обыкновенными домашними делами, есть не более (но, конечно, и не менее) чем совершенно иррациональная радость от собственной привлекательности, здоровья и молодости. В конце концов, почему бы и нет, с большой неохотой признал он. А она бегала вприпрыжку по дому, длинноногая и проворная, с легкой улыбкой на лице, длинные волосы заплетены в косу, чтобы не мешали; он ощущал ее энергию, как будто близ него появился мощный новый очаг излучения. Это была не энергия интеллекта, но и не чисто чувственная, это была энергия духа, только еще незрелого, молодого, почти неистового, почти опасного, почти бессознательного. Она как юный рыцарь, думал он, так странно и так простодушно верящий в силу целомудрия. Наверное, грезит о приключениях, о благородных подвигах, где ее чистота обернется мужеством и могуществом. Думает, что перевоспитает, спасет какого-нибудь конченого человека «от самого себя». С трогательным высокомерием она высоко ставит себя просто потому, что она непорочная юная девушка. Бедное дитя. Готовая и созревшая для того, чтобы причинять бесконечные неприятности себе и другим. Все, что он вложил в нее, вылилось не в стремление к знаниям, а в эту особую инфантильную духовную гордыню. И все же она нравилась ему, и ему было приятно чувствовать, как оттаивает его сердце.
— Папа, Люций Лэм идет к нам. Я увидела в лестничное окно.
— Люций? Идет к нам? Что ж, я предполагал, что он заглянет.
Был ранний вечер, и Джон Форбс только что включил лампу у себя на рабочем столе, за которым писал набросок статьи. Смутное, однообразное, постепенно гасящее свой блеск серо-голубое небо висело позади сада, где на укутанных туманом деревьях набухали зеленоватые почки и красноватые бутоны. Старательно пели птицы, словно плели венки из своих трелей.
Джон с досадой отбросил ручку. Секунду-две спустя раздался стук в дверь, и Колетта побежала открывать. Джон не спеша пошел за ней, завидев в прямоугольнике двери, ярко освещенном лампой на крыльце, которую включила Колетта, улыбающуюся физиономию Люция Лэма.
— Привет, Колетта, дорогая! Привет, Джон! Вот, гулял тут и подумал: дай-ка загляну узнать, как вы тут поживаете.
— Очень любезно с твоей стороны, — сказал Джон.
Колетта смотрела на Люция широко раскрытыми, блестящими от любопытства глазами.
Последовала неловкая пауза, которую Джон умышленно затянул, прежде чем сказать:
— Может, зайдешь?
Он первым двинулся в гостиную, по пути шумно включая свет и задергивая шторы на окнах. Зажег электрический камин. Обычно они с Колеттой сидели на кухне. Люций, не переставая улыбаться, шел за ними с кепи в руке.
Пеннвуд, изначально звавшийся «Рододендроновый дом» и переименованный Рут, которая тоже происходила из квакерской семьи, был построен вскоре после Первой мировой. Это был крепкий, небольшой, симпатичный дом. Гостиная с поблескивающими кремовой краской стенами, с эркером и низким сиденьем под ним оставалась неизменной с тех пор, как Рут отделала ее по собственному вкусу после их женитьбы. На крашеных полках, обрамлявших камин, стояли все те же коричневые с желтым личевские вазы
[36]
, небесно-голубые керамические подсвечники с черными свечами. Шерстяной коврик на полу был произведением Рут. На стенах по-прежнему висели фотографии, которые Рут сделала в Греции и сама вставила в рамки. Небольшой этот дом был куплен на деньги Рут. На них же, на остаток, был приобретен соседний «Луговой дуб», срочно продававшийся, чтобы купить Сэнди лодку, так и не купленную. Посоветовал Джону Форбсу вложить сбережения в землю его коллега-экономист.
Джон, конечно, время от времени встречал старого друга на дороге или в деревне, но они уже довольно давно не заводили долгих разговоров. С тех пор как разрыв между Пеннвудом и Холлом стал для Джона неизбежным, чуть ли не естественным, ему не приходило в голову жалеть о потере друга, в чьем обществе ему, конечно, было хорошо. Среди людей Джон больше всего находился в университете, где обычно ночевал четыре дня в неделю во время семестра. В Лэкслиндене, если он не приглашал друзей погостить, общаться практически было не с кем, кроме Беллами, школьного учителя Иклза, уехавшего сейчас «по обмену», да знакомых вроде викария и Гослинга, архитектора, которых встречал в «Лошади и конюхе». Люций в пабе никогда не появлялся, несомненно потому, что Герда ему запретила. Джон любил уединение и всегда говорил университетским друзьям, что постоянное людское окружение сводит его с ума. Но с Люцием он мог бы при случае поговорить, если бы Герда не строила из себя «важную даму», если бы не былое ее враждебное отношение к Рут, не ссора относительно права проезда, не раздор из-за луга и не нелепость собственного положения Люция, упоминая о котором Джон едва сдерживал свой сарказм. Люций был обидчив, Джон горд, вот так они разошлись с ним, и, казалось, окончательно.