Фролов при помощи подручного надел на казнимого белый колпак и холщовый халат, сноровисто связав последний рукавами сзади, затем ловко накинул на голову петлю и безо всякой натуги поставил Млодецкого на скамейку. Барабаны выбили дробь, веревка натянулась, и Млодецкий забился в агонии. Это было далеко не первое повешение, которое видел Иван Иванович, но именно сейчас ему вдруг стало жутко и холодно внутри.
— …Не столько браните их, сколько отцов их. Эту мысль проводите, ибо корень нигилизма не только в отцах, но отцы-то еще пуще нигилисты, чем дети. У злодеев наших подпольных есть хоть какой-то гнусный жар, а в отцах — те же чувства, но цинизм и индифферентизм, что еще подлее, — бормотал старик, словно молитву. Так говорят обыкновенно люди, которые привыкли, чтобы слушали их, или, наоборот, склонные слушать лишь одних себя, возможно, сумасшедшие.
Над плацем повисла тишина, только кричали вдалеке вороны да загудел на окраине паровоз, словно салютуя повешенному. Тело его то выгибалось, то повисало расслабленно, но едва казалось, что все кончено, снова билось в предсмертном томлении. Палач Фролов озабоченно смотрел на висельника, но ничего не предпринимал, хотя Рязанов знал, что в таких случаях принято «смирять» казнимого, обхватив его за ноги и сильно потянув вниз.
— Черт знает что! — воскликнул наконец Кузьминский, вынимая часы и вглядываясь в них. — Десять минут! Нет, я не могу этого более видеть. Пойдемте выпьем, Иван Иванович.
— Да, это придется очень кстати, — согласился Рязанов. — Не составите ли нам компанию, милостивый государь? — неожиданно для себя спросил он у соседа-старика.
Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление, — сказал тот, глядя перед собою, словно бы и не слыхал предложения. — Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу, непременно еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения… А тут всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно! Тут приговор, и в том, что наверняка не избегнешь, вся ужасная мука-то и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. «Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!» — небось думает он…
— Старичок, поди, умалишенный, — прошептал Кузьминский, легко толкнув Рязанова в бок. — Оставьте вы его! Он и не пьет, скорее всего, по болезненности, а кушает один габер-суп
[1]
.
— Позвольте еще один вопрос, — снова обратился Иван Иванович к старику-петрашевцу, игнорируя правоведа. — Где я мог видеть вас? Отчего-то ваше лицо кажется мне очень знакомым.
— Не узнаёте? — спросил старик со скрытой радостью. — Не узнаёте… Это и правильно: зачем вам, молодому цветущему человеку… Нет, нет. Не нужно. Хотя и печально, печально.
И, махнув рукою, он пошел прочь. Рязанов растерянно посмотрел ему вслед и повернулся к Кузьминскому:
— Степан Михайлович, кто это был? Вам не показалось знакомым его лицо?
— Он говорил о казни петрашевцев, — пожал плечами Кузьминский, — возможно, кто-то из них… Под следствием были сто двадцать три человека, а казнили-то только двадцать одного. Может быть, даже кто-то из руководителей кружка — Момбелли, Кашкин. Да пусть его, Иван Иванович; идемте, уж больно здесь холодно, да и на душе нехорошо.
И они в самом деле отправились в ресторан, где под звуки французского оркестриона отогрелись мясным и горячительным.
3
Зала блистала великолепием — портреты ныне здравствующего государя, Александра Первого и Екатерины Второй буквально утопали в цветах, гирляндах и зелени, как утопал в них и огромный бюст Пушкина. Московская городская Дума проводила прием депутаций, и Иван Иванович Рязанов прибыл на него, прямо говоря, совсем незаслуженно, ибо ни в одну депутацию не входил да и не мог входить. Он прибыл служебною надобностию, постольку имел таковое задание.
Задание было весьма странное: пойти на прием и поучаствовать в нем, наблюдая и ни во что не вмешиваясь, буде даже что-либо непредвиденное произойдет. На вопрос, за кем или за чем необходимо наблюдать, Миллерс ответил загадочно: «Да за кем угодно, случись что, поймете сами. И не пренебрегайте случайными беседами».
Меж тем зала наполнена была множеством знакомых и полузнакомых лиц. Чуть поодаль в белоснежном платье — без какого-либо траура, долженствующего присутствовать в знак скорби по императрице Марии Александровне, что скончалась, едва вернувшись с Лазурного берега, — стояла госпожа Евреинова — доктор права из Лейпцигского университета, знакомая Рязанову по его германскому вояжу. Кажется, сейчас она его не признала, что и к лучшему. Не признал Рязанова и принц Петр Георгиевич Ольденбургский, но ему Ивана Ивановича представляли в далекой юности.
Рязанова принимали за какого-нибудь депутата от газет или журналов, а то и зарубежного гостя — разумеется, те, кто Рязанова вовсе не знал. Зато с охотою подошел к нему Александр Александрович Пушкин, сын поэта, командир Нарвского гусарского полка. Он чрезвычайно вежливо раскланялся, задал несколько обычных, ничего не значащих вопросов, как и положено воспитанному человеку, встретившему такого же случайным порядком, и с извинениями удалился, сказав, что ему пристало находиться подле своих сестер и брата.
Григория Пушкина Рязанов, однако, так и не приметил, а вот Наталья Александровна, графиня Меренберг, и Мария Александровна Гартунг в самом деле стояли у колонны, о чем-то еле слышно беседуя. Наталью Александровну Рязанов видел впервые и нашел ее совершенной красавицей, а вот ее сестрица выглядела печальной и подурневшей. Припомнилась история с ее покойным мужем, генерал-майором Гартунгом, что застрелился три года назад после того, как суд присяжных признал его виновным в подлогах и мошенничестве. Верно ли оно так было или на Гартунга возвели поклеп, теперь уже не представлялось возможным узнать, но его вдова и по сей день пребывала в грусти.
Два господина в черных фраках с белыми бутоньерками, на которых, как и полагалось, стояли золотые инициалы «А. П.», довольно громко обсуждали составы депутаций, причем один, с холеной черной бородою, делал упор на то, что от православного духовенства не явилось ни одного человека, а из всех иноверных исповеданий прибыл только московский раввин.
— Жиды-с! — прищурив глаз, заключил бородач.
— Прошу прощения, что вмешался в ваш разговор, — сказал Рязанов, — но что в том дурного, если московский раввин прибыл почтить талант и память великого нашего стихотворца? Тем более в отличие от православных священников.
— Ничего дурного, право… — растерянно отвечал бородач.
— Для чего же тогда говорить: «Жиды-с»?
— Позвольте… Кто вы, сударь? С кем имею…
— Нет в ваших рассуждениях никакой логики, — прервал его Иван Иванович и поспешил отойти. Зачем он ввязался в чужой разговор, он и сам не мог понять, но задание не пренебрегать случайными беседами выполнял исправно.