Степняка хоронили 28 декабря. Между тем успело прийти Рождество, Уэллвуды поставили елку, украшенную шарами, сияющую свечками, и попели хором — «Благая весть», «Ночь тиха». Съели двух жареных гусей и рождественский пудинг, круглый, окутанный простынями зловеще-синего пламени — словно пленный болотный огонек, подумала Олив и тут же сочинила сюжет про огненного бесенка, которого заставили работать в кухне загородного дома, а он перевернул ее вверх дном. После Рождества, перед неминуемо надвигающимися родами, детей постарше отправили встречать Новый год к старшим Уэллвудам, на Портман-сквер. Хамфри отвез детей в Лондон, доставил по адресу и присоединился к похоронной процессии Степняка, медленно двигавшейся от Бедфорд-парка к вокзалу Ватерлоо, откуда гроб должны были доставить в Уокингский крематорий.
С неба без устали моросила типично лондонская мутная дрянь. Гроб был усыпан сплошным слоем ослепительно-ярких цветов и перевязан красными лентами. За гробом шли радикалы и революционеры со всех концов Европы. На вокзале Ватерлоо собрались сотни людей. Звучали речи на немецком, итальянском, французском, польском, идише. Толпа стояла больше часа, слушая лидеров социалистического и анархического движений — Кейра Харди, Эдуарда Бернштейна, Малатесту, князя Кропоткина и Джона Бернса, рабочего, профсоюзного деятеля, фабианца и члена парламента от радикальной партии по округу Баттерси, организатора всего этого мероприятия. Элеонора Маркс говорила как всегда — страстно и ясно; она сказала, что Степняк любил женщин, и женщины будут по нему скорбеть. Уильям Моррис, толстяк с одышкой, произнес речь от лица английских социалистов и заклеймил гнет царского режима. Это была последняя речь Морриса на собрании под открытым небом. Хамфри Уэллвуд отправился вместе с прочими скорбящими в Уокингский крематорий и скромно сел в заднем ряду, наблюдая с почти техническим любопытством, как гроб проходит через раздвижные дверцы в пламя. Позже Хамфри написал трогательную статью в журнал об этих похоронах, описывая международную скорбь и солидарность, общую растерянность, чувство утраты, роднившее молчаливую мокрую толпу, терпеливо ждущую на перроне, и безутешно рыдающих людей у печи крематория.
На следующий день, 29 декабря, был праздник святого Фомы Бекета, священника-смутьяна и своенравного политика, сраженного во цвете лет у алтаря собственного храма. Другой своенравный и гордый политик, Джозеф Чемберлен, стал секретарем по делам колоний в новом консервативном правительстве. Он тайно поощрял Сесила Родса, премьер-министра Капской колонии в Южной Африке, в идее отправить своего друга доктора Старра Джеймсона с 500 солдатами на вторжение в бурскую республику Трансвааль. Президент Трансвааля Крюгер решительно отказывался предоставить право голоса наводнившим республику биржевым спекулянтам и шахтерам, uitlander,
[26]
облизывающимся на кафрское золото. По пути в «Жабью просеку» Хамфри узнал о слухах, подтверждение которых ожидалось по телеграфу, и страшно пожалел, что нельзя остаться в Лондоне, следить за событиями, писать что-нибудь ехидное и остроумное по поводу охватившего англичан ура-патриотического опьянения, столь непохожего на международную скорбь по Степняку. Фабианцы раскололись из-за имперского вопроса — некоторые, в том числе социалисты вроде Рамсея Макдональда, ненавидели саму идею империи. Другие верили в планирование ради блага большинства, в том числе и обитателей далеких колоний. Беатриса Уэбб, одна из вдохновительниц фабианского социализма, в молодости была влюблена в Джозефа Чемберлена, а в начале 1896 года записала в дневнике, что умы всей страны заняты международной политикой, что на нужный случай нашелся нужный человек и что национальный герой сегодня — Джо Чемберлен. «В эти тяжелые времена, когда все прочие народы тайно ненавидят нас, — писала она, — утешает мысль, что у нас есть правительство, состоящее из сильных, решительных мужчин: оно не поддается страху и не предается пустым раздумьям, но решительно и своевременно принимает нужные меры, чтобы не допустить нашего участия в войне, а если все же придется воевать — чтобы война была успешной». Маленькая Англия, великая империя. В 1896 году Хамфри Уэллвуда интересовали связи между армиями, золотыми рудниками, биржевыми брокерами и торговлей алмазами. Мертвый нигилист вытеснил у него из головы пирата Старра Джеймсона. Но Олив взяла с мужа слово, что он сразу вернется домой, и он поехал.
Когда Хамфри вошел в дом, на верхнем этаже заорали во всю глотку от боли, а потом дико зарыдали. Началось. На лестнице возникла Виолетта, забрала у Хамфри пальто, похлопала по плечу и сказала:
— Ей тяжко приходится. Ребенок шел быстро и застрял. И, кажется, они оба слабеют.
— Мне пойти к ней? — спросил Хамфри. Олив предпочитала в такое время оставаться одна. Виолетта поцеловала Хамфри и пообещала передать Олив, что он вернулся; это ее немного успокоит. Она поговорит с акушеркой и подаст Хамфри чаю или бульону с дороги. Всех младших няня увела к Татариновым. Заодно она присматривала и за детьми Татариновых, так как их родители уехали на похороны.
Виолетта сходила к одру сестры, вернулась и сказала, что Олив, может быть, захочет повидаться с Хамфри попозже, сейчас ею занимаются доктор и акушерка. Очередной крик отдался эхом на площадке; Хамфри и Виолетта на цыпочках пошли вниз. Донесся исступленный стон, а потом успокоительные сюсюканья и шиканья врача и акушерки.
Олив обнаружила, что совсем забыла, какая бывает боль. Она была железнодорожным туннелем, в котором со всего размаху стал, сыпля искрами, яростно несшийся поезд. Она была норой, в которой застряла неведомая тварь, не в силах двинуться ни назад, ни вперед. Она превратилась в облако электрических болевых разрядов, из которых все воображение геометров не могло бы создать твердого тела — неподъемный предмет и неодолимая сила были одним и тем же и не могли ни наступить, ни отступить, так что единственным выходом, кажется, оставался взрыв наподобие извержения вулкана. Что-то утонет, что-то будет поглощено пламенем. Доктор умолял Олив не мотать отчаянно головой из стороны в сторону, не тратить дыхание на крики и визг, а тужиться ради застрявшего ребенка и вытолкнуть его.
Она выгнулась дугой, взвыла и натужилась.
Красный и гневный, с почерневшими губами, младенец с отчаянным визгом ворвался в мир. Это был мальчик. Ему протерли лицо, перерезали пуповину, он опять заорал, и опять… «Хороший голос», — сказал доктор. «И ручки-ножки крепкие», — добавила акушерка, охватив пальцами одной руки крохотное бедрышко и вытирая пунцовый мужской орган. Всюду были кровь и вода. Олив чувствовала, как они льются наружу. И послед вышел, так что все было хорошо. Акушерка собрала в узел кровавые простыни, вытерла пол, обмыла мать, накрыла ее хорошеньким покрывалом, продралась расческой сквозь спутанные пропотевшие волосы. Пощекотала шейку спеленутому младенцу.
— Вот теперь на вас приятно посмотреть, теперь можно и папочку позвать.
Она положила ребенка в кроватку — не новую, но красиво убранную накрахмаленными простынями и лентами. И отправилась искать Хамфри, который поглощал бульон под пристальным взглядом Виолетты, рассказывая ей про похороны, погоду, музыку, цветы.