— Ох уж эти викторианцы, они и к веселью подходили серьезно, — сказал юный эдвардианец. Флоренция засмеялась. Но почувствовала нечто вроде обиды и гордости за устремления Музея — из-за отца.
Поздним гостем оказался Август Штейнинг. Он отправился к старшим в «зеленую столовую», где официанты подавали ужин на минтоновских тарелках. Штейнинга посадили рядом с Олив. Центральное место на столе занимала огромная сверкающая ваза с люстром работы Бенедикта Фладда; на ней изображался тот странный момент в «Золоте Рейна», когда Фрейя стоит по шею в золотых сокровищах, золотые яблоки жухнут и сереют, и два великана протягивают огромные руки, чтобы схватить юную богиню. Фладд мастерски изобразил сокровище на керамике: кубки, браслеты, сверкающие короны, сыплющиеся монеты и скрытые, но явно проступающие очертания тела молодой женщины под всей этой грудой. На другой стороне вазы был изображен не Вотан, сражающийся с кольцом, но Логе в огненном плаще, вздымающий очень натуральное золотое яблоко.
Август Штейнинг в это время ставил «Высшее общество», пьесу Джеймса Барри — светскую комедию на грани иронии и боли. Олив спросила, как идут репетиции.
— Актеры хороши. Мы движемся в хорошем темпе. Это пьеса с идеей, хотя сюжет слишком полагается на недоставленные письма и нахальство слуг. Но… милая моя миссис Уэллвуд, милая Олив… я совсем не этим хотел бы заниматься. Это работа ради куска хлеба с маслом, и я делаю ее в меру своих способностей. Но если бы я мог делать что хочу, вся эта элегантная мебель, превращающая сцену в душное зеркало повседневной жизни, вдруг взлетела бы кверху! Диваны — словно летающие слоны, столы поскакали бы за кулисы, как дикие пони… и мы смогли бы увидеть сквозь зеркало, заглянуть на ту сторону, в царство сна и сказки. Сцена не обязана воспроизводить светские гостиные, ей не нужны фальшивые балконы и ненастоящие окна. Теперь мы можем вывести на сцену что угодно — демонов, драконов, гигантских червей, хитрых эльфов, тупых троллей, злобных силки, да хоть броллахана и нукелави. А вместо этого я вынужден на каждой репетиции слушать, как артистки препираются из-за корсажей чайных туалетов и из-за сэндвичей с яйцом и кресс-салатом.
— Мы все ходили смотреть «Колокольчик в волшебной стране» с Сеймуром Хиксом, — заметила Олив. — Детям очень понравилось. Красивые песни.
— Но там не было ничего зловещего или сверхъестественного, верно? Хорошенькая волшебная сказочка. Очень по-английски. Вот немцы знают, что создания иного мира — не хорошенькие барышни с крыльями и с цветочками на шляпках. Немцы знают, что в темных лесах и глубоких пещерах живут разные твари. О которых не следует забывать. Вот посмотрите, Олив. Видите эту вазу? Мне страшно хочется взять ее в руки, но я не смею, ибо непременно уроню ее, и тогда меня проклянут призраки Виктории и Альберта, а также в высшей степени живой майор Кейн. Этот человек — Фладд, — он гений. Он взял великий, — возможно, единственный — Gesamtkunstwerk наших дней и создал его версию из неподвижного, холодного материала — и она прошла через огонь, кишащий стихиями и элементалями, и сплавилась, обретя цвет и форму… ваза правильной формы, хранящая в себе страсть. Посмотрите, как злобно смеется Логе. Майор Кейн, пожалуйста, поверните вазу, только осторожно, чтобы Олив могла увидеть Логе. Посмотрите, как мерцают и гаснут золотые яблоки, когда поворачивается ваза, и какой яростный, ясный, золотой свет. Человеку нужна тайна.
— Вы сильно расстроились из-за этой репетиции.
— Да. Но эта загадочная комната возвращает мне добродушие. Эти вечные гончие, бегущие за вечным оленем под вечными сводами темного леса. Эти мрачные берн-джонсовские лесные девы. Проспер, ваши перепелиные яйца восхитительны, а ваше шампанское — ледяной напиток из источника вечной юности.
— Почему бы вам самому не поставить такую пьесу? — спросил Проспер Кейн.
— Потому что я лишен фантазии и не умею писать. Мне нужен мифотворец. Вот вы, Олив, справились бы. Смогли бы написать для меня Иной мир. Вы одинаково истинно чувствуете пейзаж за окном и пейзаж Зазеркалья.
После ужина танцевали кадриль. Старшие смешались с младшими. Этот танец был одновременно торжественнее и фривольнее, игривее, чем вальсы и польки. Олив и Штейнинг танцевали с Томом и Помоной; Хамфри вел Катарину и составил квадрат с Дороти и Чарльзом. Проспер и Серафита — с Флоренцией и Герантом.
Потом, когда вечер уже близился к завершению, отцы танцевали с дочерьми. Бэзил Уэллвуд предъявил свои права на Гризельду, плотно прижал к себе и завертел, говоря, что он ею гордится и что мать ею очень довольна и счастлива. Проспер легко танцевал с Флоренцией. Он выразил надежду, что бал ей понравился. Она сказала, что танцевать было очень хорошо, что она не пропустила ни одного танца и что Музей просто преобразился. Потом Проспер танцевал с Имогеной, отец которой отсутствовал. Она легко вздохнула и устроилась в его объятиях, будто ей было очень удобно. Она сказала, что он — волшебник, сотворивший дворец: совершенно неожиданный для нее полет поэтической фантазии. Она доложила ему, как дочь отцу, что Генри Уилсон из отдела ювелирных изделий танцевал с ней два раза и похвалил ее работы. «Он сказал, что я хорошо понимаю и щитолистник, и серебро, — сказала она. — Надеюсь, у меня все же получится зарабатывать себе на жизнь». На краткий миг она опустила голову Просперу на плечо, и он поборол в себе соблазн погладить ее по волосам. Вместо этого он спросил, не следует ли ему поговорить с Фладдом, чтобы он отпустил Помону в Королевский колледж, по стопам сестры.
— У нее немного потерянный вид, — сказал Проспер.
— Иногда я думаю, что она все бы отдала, лишь бы никогда в жизни больше не видеть произведений искусства, — сказала Имогена. — Но это не значит, что она хочет чего-то определенного. Она со мной не разговаривает. Она ни с кем не разговаривает. Она пытается говорить с Филипом, но это не так просто. Мне очень хочется, чтобы вы ей помогли…
На этом месте в голосе Имогены прозвучала фальшивая нотка.
— … но я не очень понимаю, как ей можно помочь. Сегодня она хотя бы танцевала, пусть не все время.
— Жаль, что ваш отец не приехал.
— Мне не жаль.
Имогена открыла рот, чтобы еще что-то сказать, и снова закрыла. Ее руки на плечах Проспера сжались. Он по-прежнему держал ее, по-военному твердо направив их танец в другую сторону.
Дороти танцевала с Хамфри. Он, похоже, был лучшим танцором во всем зале. Он сказал ей: «Дай я поведу», и она позволила ему вести, и они задвигались, словно единое существо, качаясь, переступая, двигаясь мелкими, сосредоточенными шажками, мечтательно плывя. Рука Хамфри, горячая и сильная, держала Дороти пониже спины; обе половины тела, ниже и выше этой руки, повиновались ему. Он двигался быстро — Дороти казалось, что она вернулась в детство и несется на карусели или едет с горки. Он сказал:
— Вы, юная дама, кажется, веселитесь вовсю.
— Да.
— Это платье тебе очень идет. Очень удачное.
Он притянул ее совсем близко. Они завальсировали в сторону одного из больших, до потолка, зеркал, обрамленных, словно дверь, в литой чугун, обманно раскрашенный под сепиево-бурый мрамор. Зеркала стояли чуть под углом, создавая иллюзию, что зал бесконечен, что можно обогнуть невидимый угол и влететь в другое сверкающее пространство. Но было ясно, что это зеркало — в частности, потому, что спиной к нему на толстой мраморной колонне стояла греческая или римская нимфа. Спереди она скромно куталась в мраморную ткань, драпировавшую бедра, но не обнаженную грудь, которую нимфа испуганно прикрывала рукой — древним, традиционным жестом. Но странное дело — со спины нимфа была совершенно обнажена. Ее лопатки, тонкая талия и круглые ягодицы хорошо видны были зеркалу, но не зрителям. Пока отец вертел Дороти, приближая ее к зеркалу, она отвлеклась на эту нимфу. Дороти увидела собственное бледное личико, мечтательно глядящее поверх отцовского плеча, и собственную маленькую, женскую ручку у него на руке. Свою непривычно высокую прическу и ярко-рыжую лисью шевелюру отца. А потом, после очередного оборота, снова взглянула в зеркало и увидела полночно-синее платье, собственную голую спину и плечи, властную руку у себя на талии, на непривычных пластинах китового уса, придававших ей форму.