Хирург вдруг понял, что похож на мясника.
Открыл холодильник, вытащил из морозильника застывшие кубики воды, вытряхнул ледышки из пластмассовых стаканчиков и начал натирать ими лицо, особенно мешки под глазами, в которые можно было спрятать небольшие пуговицы.
Обтерся полотенцем. Вскрыл упаковку «Роллтона», залил его кипятком и, попробовав, понял, что не может это есть.
Выбросил лапшу в пластмассовом стаканчике в распахнутое окно. Увидал с высоты своего положения, что к несъеденному деликатесу подбежали две бродячие собаки и тут же сцепились друг с другом, несмотря на то что были друзьями. Позади них стоял ископаемый экскаватор, похожий на мамонта, вытащенного из вечной мерзлоты, – его забыли здесь после масштабной реконструкции больницы, которая велась несколько лет подряд и окончилась вместе с ненадежными бюджетными деньгами.
Рудольф неожиданно расстроился. Ему пришло в голову, что в следующей жизни он станет этим забытым всеми экскаватором и только скверные неуправляемые мальчишки, пробравшись в его кабину-голову, будут шевелить там мертвыми рычагами. Он отвернулся от окна, понимая, что теряет контроль над собой, что внешняя энтропия жизни грозит ему полным душевным разорением.
Но от этого было верное средство – собачье дыхание, которое показал ему один терапевт-самоучка, живший в дикой степи километрах в сорока от Орлеана.
Было оно простым, как мычание, и состояло в том, что ты больше выдыхаешь, чем вдыхаешь. Причем выдыхаешь через рот, высунув язык, шумно, часто и навязчиво, как это делают собаки. Выдыхаешь до боли в груди, до оранжевых зайчиков в остекленевших от усилия глазах.
И Рудольф начал дышать указанным выше методом. Со стороны могло показаться, что он сошел с ума. Но через минуту-другую всё встало на свои места: мир уже не казался страшным, угрюмо-неприветливым, чужим, словно здание пенсионного фонда, а был просто жарким, душным и потным, с мухами, бьющимися о стекло, горячим ветром и облаками-легкими, с помощью которых дышало небо и которые никак не могли закрыть жаркое солнце…
Всё было обыденно, просто и потому – правильно.
2
Лидка красилась.
Сначала она подвела глаза, потом набросала румяна на слегка перегоревшие после операции щеки, и губы ее начали пылать и дымиться, как ягоды клубники в закипевшем варенье. Зачем они пылали и дымились, кого подманивали, на что намекали? Неведомо. Больница была полупустой, с запыленным доисторическим фикусом в центре коридора, а те немногие мужчины, которые шаркали тапочками по полу с линолеумом, не интересовались пылающими ягодами поверх женской сущности, а интересовались лишь тем, можно ли как-то прожить еще один день и удлинить свою короткую, никому не нужную жизнь на целых двадцать четыре часа.
Лидка принадлежала к высшему типу женщин, которые считали, что они красивы, и этой уверенностью в собственной красоте заражали других, неверующих, глупых и неискушенных. Внешние же обстоятельства, упирающиеся в длину ног, крутизну бедер и общую соблазнительность пропорций, не принимались в расчет и не влияли на ее уверенность в себе, тем более что обстоятельства были не очень: от наркоза чуть побаливала голова, к горлу подкатывала жгучая отрыжка, на душе была вязкая тина, но она, Лидка, считалась все-таки первой парикмахершей в городе и поэтому должна была казаться как минимум неприступной и как максимум доступной. Эти два качества, внешне не совместимые, полярные и конфликтные, она соединяла густым макияжем и дурным непоколебимым нравом. Она была умна, очень умна, а ум, соединенный с дурным нравом, делал из нее сверхчеловека – во всяком случае, ей так казалось.
В большой палате на десять коек лежали только двое: Лидка и ее молодая зеленая соседка, почти ребенок, залетевшая сюда аналогичным способом по наивной вере в то, что мир прекрасен.
Лидка положила пудру поверх макияжа, взбила короткие волосы вороньим гнездом и стала, как всегда, очаровашкой, бебешкой и дусей, не дотягивающей, конечно, до звезд первого федерального телеканала, но намного опережавшей местных провинциальных див благодаря внутренней природной силе.
Она услышала, как дверь палаты открылась, и быстро спрятала косметичку в сумку из поддельной кожи, ввезенную в Орлеан из Казахстана в фуре для перевозки мяса. В палату вошел хирург Рудольф Валентинович Белецкий, недовольно-строгий, с медсестрой-ветеринаром, которая ассистировала ему при операции. Вместе с собой они внесли запах перетушенной капусты, который шатался по коридору подобно навязчивой идее в голове озабоченного подростка.
– Дериглазова? Как себя чувствуешь, Дериглазова? Температура? – он повернулся к медсестре.
– Ага, – пролепетала та. – Вечером было тридцать семь и два, а нынче утром тридцать шесть и четыре.
– Завтра выкинем, – сказал Рудольф, чувствуя свою силу разделять и властвовать, судить и рядить.
Он хотел сказать «выпишем», но обидно оговорился и сам не заметил своей оговорки.
Для приличия взял запястье Лидки и прощупал пульс.
– Не слышу, – пробормотал он. – Где у нее пульс?
– Ага, – ответила медсестра.
– Так есть у тебя пульс или нет? – строго спросил Белецкий больную.
– Был когда-то, – ответила Лидка.
– У тебя нет сердца, девочка, – сказал врач печально. – Но это в порядке вещей.
– Это у вас нет сердца, – довольно нагло заявила больная, не объясняя тайный смысл своих слов.
– Всё в норме, – сделал вывод Рудольф. – И всё идет по плану. Сейчас сердца быть не должно, время такое. А вы… – обратился он к ее соседке. – Вас как…
– Арефьева Наталья Дмитриевна, – подсказала та.
– Да не нужно мне твое имя, – нервно отрезал Белецкий. – На что мне оно? В святцы, что ли, вставлять?.. Состояние как?..
Она пожала плечами.
– Могу показать температурный лист, – пропищала медсестра.
– Ты еще такие слова знаешь? – искренно удивился хирург. – Не надо! Ничего не надо. Я и так все вижу…
Не зная еще, что спросить, он полез в карман своего халата и вытащил оттуда зеленое импортное яблоко.
– Хотите? – спросил он обеих женщин.
Те отрицательно качнули головами.
Тогда Рудольф хищно его куснул – яблоко захрустело, как нога, наступившая в гравий, – встал и пошел к дверям. Недовольный вкусом, точнее, его отсутствием, он выбросил яблоко в мусорную корзину.
Вдвоем с ветеринаром они покинули помещение.
– Интересно, он женат или нет? – пропищала девочка, лежавшая вместе с Лидкой и веровавшая в красоту бытия.
– На половине Орлеана, – сказала парикмахерша.
– И дети есть?
– От той же половины. В мусорной корзине, – уточнила Лидка.
– Еврей, что ли?..
– Какой, на фиг, еврей? Немец. Сама не видишь?