– Но… позвольте! – недоуменно воскликнул
Петя. – Ничего не понимаю. А как же – вы?!
– Я приемный, – кратко отозвался Вацлав.
Несколько мгновений оба они молчали: один – обескураженно,
второй – задумчиво и спокойно.
– Мама никогда не рассказывала историю моего
усыновления, – пояснил профессор. – Это было странным табу в семье.
Думаю, это связано еще с одной трагедией, о которой мне уже не суждено узнать.
Но все приметы, учитывая военный год моего рождения да еще две-три смутные
оговорки моей до конца жизни огненноволосой бабки, указывают на то, что я –
цыганенок, чудом спасшийся в массовых расстрелах.
И как это с куклой бывает, когда в последнюю минуту мастер
добавляет остатнюю черточку, и тогда мгновенно складывается детально
продуманный образ, – все сразу встало на свои места: эти крупные руки
лошадника и гитариста, кудрявая грива и горячие глаза, залихватские жесты и
врожденная грация танцующего меж бутылками на столе цыгана…
Петя молча глядел на желто-оранжевые заплатки окон в лиловом
воздухе замкнутого двора и вспоминал другой, недавний самарский двор с такими
же прямоугольниками освещенных окон, с хрустящим снегом под ногами… И видел
свою Лизу, что подкидышем свернулась на кровати знойной теткиной спальни.
Значит, вот кто ты, Вися, думал он, – злодейка Вися,
воровка, укравшая у моей девочки не только «родильную куклу», но и само знание
о ней… И когда погибла твоя дочь, неизвестно от кого рожденная, и Корчмарь
оказался в тупике обрубленного рода, ты предпочла вышвырнуть «беременного
идола» за ненадобностью в подвал, засунуть за мешок с картошкой – лишь бы
только не признаться Лизе в своем давнем злодеянии; лишь бы самой навсегда
забыть о проклятой кукле; о проклятой, но до сих пор животворящей кукле –
о единственном ключе к продолжению жизни…
* * *
…Они топтались в прихожей: оба – нетрезвые, оба –
потрясенные встречей.
Схватив за плечи уже одетого гостя, Вацлав Ратт поминутно
встряхивал его, повторяя:
– Останься, дурак, останься, ночуй у меня! Мы еще
толком ни о чем не поговорили!
– Не могу, прости, – бормотал тот. – Лиза у
меня… Лиза…
Наконец вызвали такси, которое прикатило за полминуты, и
Петя долго кропотливо спускался по лестнице (хотя мог мгновенно съехать в
лифте), громко пересчитывая ступени по-немецки, потому как известно, что
местные контролеры наряду с билетом всегда спрашивают в поездах количество
пройденных за день ступеней…
Когда наконец он победил подъездную дверь, которая,
с-с-сука, назло принялась открываться вовнутрь, а не по-человечески, и
заглотнул целую стаю бритвенных лезвий в морозном воздухе; когда устремился в
уютное чрево терпеливого такси (шайсе! вот именно, товарищ, шайсе!), –
высоко над головой вдруг треснуло раздираемое, заклеенное на зиму окно, и в
морозной дымке фонарей пронесся над спящей улицей мощный рык потомственного
конокрада:
– Эй, поте-е-ешник! А на чердак синагоги за Големом –
полезем?
Глава восьмая
«…Сегодня не удалось припарковаться на стоянке заведения,
так что я изрядно протопал, прежде чем вспомнил, что забыл в машине торт.
Внук, тоже мне… Такой праздник сегодня, такой сегодня
праздник, и как, о господи, ей самой объяснишь – до какого возраста она дожила?
Я вернулся и достал из машины большую круглую коробку,
перевязанную лентами.
Вот на что он похож, этот торт – самый большой из тех, что
красовались в витрине кондитерской: на миндальную водонапорную башню. На
шоколадном поле – сливочно-победная, прямо-таки олимпийская дата.
«О-о-о», – протянула юная кондитерша, обеими руками выдавливая из шприца
тягучую лаковую змейку, и две округлые девятки маслянисто блеснули, как
продолжение этого «о-о-о!».
Сама-то новорожденная всегда была равнодушна к сладкому,
едва ли и сегодня попробует кусочек. Ну ничего, это грандиозное сооружение
оценят санитары, медсестры и пациенты нашей славной богадельни.
Дома престарелых называются здесь возвышенно: «Дом отцов» –
куда деваться в этой крошечной стране от библейской монументальности языка и
истории? Впрочем, и этому дому скорби и анекдота в известной монументальности
не откажешь: пятиэтажное, великолепно оборудованное здание, просторный
мраморный холл, три лифта. Опять же, эстампы на стенах: радости жизни, уже
недоступные обитателям заведения, – гремучие столбы водопадов, штормовая
пасть океана, муравьиная дорожка альпинистов на ледяной вершине…
Я поднялся на третий этаж, миновал холл, где родственники
выгуливали несколько инвалидных колясок с тем, что в них было погружено, и
вошел в зал столовой с затененным барабаном окна, опоясавшим полукруглую стену.
Весь оставшийся век старикам предлагалось наблюдать смену небесных настроений
над сиреневыми грядами мягких холмов Иудейской пустыни. Я бы и сам от такого
вида не отказался. Но только не сейчас, погодим годков, пожалуй… сорок.
Торт я водрузил на стойку медсестер, за которой кудрявился
затылок старшой – Танечки, – она заполняла какие-то листы. Подняв на мое
приветствие голову, увидела коробку и отозвалась всем лицом: и улыбка, и
удивление, и удовлетворение, и полный порядок…
– Девяносто девять! – торжественно провозгласил я.
Она аукнулась автоматическим здешним пожеланием: – До ста двадцати!
Ой, не надо, подумал я с грустью. Не надо… И сама виновница
торжества – если б на миг удалось ей увидеть и оценить положение вещей с
присущим ей незабвенным юмором – послала бы к чертям эти праздничные сумерки
богов в благопристойных подгузниках.
– Она сегодня молодц-о-ом! – пропела
Танечка. – Кушает только плохо. А так – разгово-орчивая…
Разговорчивая! Это здесь – показатель витальности пациента.
Вообще-то мне спокойнее, когда она молчаливая; по крайней мере, тогда ее
великолепный мат, легендарный среди коллег и рожениц, помогавший, как
утверждала она, «в деле» и ей самой, и роженицам, не разносится по всем этажам
этого культурного заведения…
Взглядом отыскав у окна седой затылок щуплого подростка, я
направился туда, осторожно протанцовывая дорогу меж стариками в креслах.
Инвалидная кадриль слона в посудной лавке.
– Ну что, – спросил, целуя серебристый
затылок, – прожигаем жизнь?
– Гарик! Срочно мыться, у нас кровотечение.
– Уже иду, – спокойно отозвался я, пододвигая стул
и усаживаясь напротив, привычно ощупывая взглядом ее мятое личико, как всегда
пытаясь зацепить своим умоляющим взглядом остатки смысла в ее уходящих глазах…
– У нее совершенно чистая шейка матки!
– Я рад…
Подозвав санитарку, разносящую подносы с ужином, я повязал
седому усатому подростку бумажную салфетку на шею и принялся открывать
пластиковую упаковку с йогуртом. И, конечно, выронил баночку – к счастью,
содержимое не успело полностью раз литься.