И неизвестно отчего: то ли в ответ на прикосновение родных
рук, – иное, нежели прикосновения сестер и санитаров, – то ли по иной
какой-нибудь причине (когда это станет понятным, тогда и деменцию научатся
лечить), – что-то произошло там, в глубине угасающего мозга. Ее сизые от
времени глаза мигнули, обернулись ко мне, и вдруг она проговорила:
– Боба, что ж ты, гóвна, не появлялся полгода?
Само собой, я тут появляюсь каждую среду – у меня это более
или менее свободный день, – но до известной степени бабуся права: ведь
последние полгода она сама подменила меня неизвестным мне Гариком, балбесом и
неумехой.
– Папа в командировке? – услышал я и, радуясь, что
она, по крайней мере, вернулась в семью, торопливо ответил: «Да», –
мельком подумав, что из своей бессрочной командировки папа глядит и, вероятно,
удивляется живучести своей потрясающей матери.
– Знаешь, кто меня тут часто навещает, – спросила
она, – в этом санатории?
– Кто же? – терпеливо осведомился я, следя за тем,
чтобы логическая ниточка разговора вилась, не прерываясь: это ведь
замечательно, когда на вопрос следует ответ. Это уже, можно считать,
великосветская беседа.
– Глупая Бася, – доложила она.
Я вздохнул и покивал. Не узнавать собственного внука,
которого вырастила и с которым не расставалась никогда, и вдруг вспомнить давно
умершую старуху, что стирала по людям в городе Львове сорок лет назад.
– Глупая Бася, она – ангел. Она настоящий ангел, я ей
это всегда говорю. Она мне чисто стирает. Никто так чисто не стирает, как
Бася… – Обеими руками она приподняла полы вязаной кофты, под которыми
виднелась мужская майка на святых мощах: – Смотри: загляденье, а не стирка. И
крахмалит, и подсинивает… Я имею достойный вид.
– О’кей. Расскажи-ка мне, что ты сейчас ела на ужин.
– Никакого ужина тут не дают! – крикнула
она. – Фашисты! Я не ела пятеро суток.
– Тихо, тихо, не скандаль. – Надо спросить у Тани,
не забывают ли ей давать транквилизаторы. И не стоит ли увеличить дозу.
Но она вдруг успокоилась и умиротворенно проговорила:
– Вы, Гарик, мальчик способный, но еще маленький для плацента
превиа. Давайте-ка я сама помоюсь…
После таких призывов она пытается приподняться в кресле и
вполне могла бы сверзиться на пол, если б их не привязывали.
– Спокойно, Вера Леопольдовна, спокойно. Скоро все
пойдут мыться.
Кто-то из посетителей включил телевизор. По огромному экрану
забегали футболисты в синих и желтых трусах. Я развернул кресло, и минут пять
бабуся с большим удовлетворением разглядывала бегущих и потрясающих воздетыми
руками бугаев. Еще минут десять, и я, пожалуй, отвезу ее в палату: скоро
санитары приступят к вечернему туалету и укладыванию стариков на боковую.
– Бегут как на пожар… Стремительные роды привезли… А!
Вон сидит Глупая Бася! – Вытянув руку, бабуся показала на трибуны. Значит,
там, в мозгу, невидимый шпенек угодил на невидимую бороздку под названием
«Глупая Бася». Тут уж пиши пропало: оставшееся время мне придется слушать
только о ней.
– И что там Бася? – поправляя воротник ее кофты,
слишком широкий для морщинистой цыплячьей шейки, спросил я светским тоном.
– Она выводила из гетто еврейских детей, – вдруг
повернулась ко мне бабуся. – И переправляла их митрополиту Шептицкому. Тот
их распределял по монастырям, они там выживали… Говорю тебе – она ангел, она –
святая. Но ужина тут не дают!
Хм… интересно. Кто еще говорил мне об этой стороне жизни
тихой старухи? Нет, не говорил, а… я читал, что ли… Вспомнил: Петька. Именно он
писал о Басе в том своем единственном письме, написанном в метельной
сахалинской неволе.
– Бабуся, а ты Петьку помнишь?
– Ха! Петьку? Чего его помнить. Он ко мне каждую неделю
бегает.
Отлично. Значит, теперь я буду, по крайней мере, не Гариком,
а Петей. Это уже прогресс.
– Он женился на покойной жене Вильковского, –
вдруг проговорила она совершенно ясным голосом, да еще заглянула мне в лицо,
требуя согласия. Обрывки, лоскутки минувшей жизни плыли, цепляясь друг за друга
и крутясь, как сухие листики в полноводной луже.
– Как это – на покойной жене? – спросил я. –
Что ты такое придумала… Он женился на дочери Вильковского. На до-че-ри. На
Лизе.
– Да. Потом уже ее звали Лизой… Я отказалась ей делать
аборт, – сварливым тоном продолжала она. – Как это так? Одну
похоронили, другая – делай ей аборт. Что за бардак? Он что – персидский шах,
иметь двух жен? Вот поэтому одна из окна – прыг! Другая – ф-р-р-р! –
улетела. Улетел воробышек, а в матке – зародышек. Подлец этот Тедди. Персидский
шах…
Я почувствовал онемение в затылке, будто меня долбанули по
голове дубиной.
В холле стоял ровный шум футбольных трибун, поверх него
звучали обрывки разговоров. Я замер, боясь тронуть эту пластинку, эту безумную
иглу на стершейся дорожке, ветхие куски истории, которую она хранила в себе так
много лет, что выцвели все буквы, а то, что осталось, невозможно прочесть,
невозможно постичь – все выглядит бредом.
Но рассказанные мне доктором Зивом жизнь и смерть молодой
женщины, жизнь и смерть, которые до утра я запивал неразбавленным виски на
своем затопленном смертной луной балконе, так глубоко меня разбередили, что и
промолчать я не мог.
– Людвика… – негромко проговорил я, стараясь не
вспугнуть тени в заплесневелой затхлой памяти. Так вор, забравшийся в темный
дом, прижавшись к стене, следит за спокойными передвижениями слепого
хозяина. – Вторую звали Людвика, Вися. Младшая сестра.
– Черт их разберет, сколько их там было…
– Откуда ты знаешь, – вкрадчиво спросил я,
поглаживая руки, лежащие поверх острых колен в синих спортивных штанах. –
Откуда ты знаешь, что Вися была беременна?
– Мой пирог, – упрямо проговорила бабуся, опустив
голову и разглядывая китайские иероглифы своих перекрученных пальцев на ногах.
Пока мы тут сидели, с нее свалились тапочки вместе с носками. Она худеет не по
дням, а по часам. Она не умрет, а просто истает, вознесется… и спасенные ею
души слетятся, подхватят ее под тощие локотки и понесут на тот строгий КПП,
пройти который практически невозможно, а на вредного старикана с ключами
прикрикнут: «Зенки протри! Не видишь, кого несем?»
– Те две суки украли мой пирог. Или вы его сожрали,
Гарик, сволочь вы практикантская?
Я опустился на корточки, молча натянул на корявые ее лапки
носки, надел тапочки. Поднялся и отправился в столовую. Там Махмуд безропотно
выдал мне тарелку с куском торта – вполне вероятно, что эта вавилонская башня в
честь почти столетней моей, незабвенной бабуси накормит и соседнее отделение
тоже. Прихватил вилку и вернулся в холл. Бабуся продолжала внимательно следить
за бегущим судьей со свистком в кущах рыжей бороды. Я уселся напротив и
довольно удачно запихнул в ее черепаший рот два кусочка торта. Потом снова
решил попытать счастья.