…Ну, хорош на сегодня, доктор. Сворачивай свой манускрипт,
выключай компьютер, вали домой. Да прими снотворное, чтоб не крутить перед
закрытыми глазами один и тот же кадр: как идут они к воротам, эти двое, –
она впереди, он за ней; ни дать ни взять трепетная жертва под конвоем Синей
Бороды.
И только я один все пытаюсь понять, кто из этих двоих –
жертва».
Глава третья
– Вон Сильва, – сказала Лиза. – В ушанке. У
транс портера.
Ничего здесь не изменилось за последние полтора десятка лет:
в зале прилета неторопливой речкой текла багажная лента, тут же леваки сновали,
приглашали добраться с ветерком хоть до Самары, хоть до Тольятти.
В плотном сизом воздухе, сбитом из табачного дыма и выхлопов
самолетных двигателей, стоял высокий нездешний Сильва – оперной красоты мужик –
и через головы кричал им:
– Что?! Цвэт! Какой чемоданный цвэт, говорю?! – и
руками размахивал, точно собирался сгрести с багажной ленты все чемоданы рейса,
на всякий случай. И мог бы: в нем клокотала необоримая порывистая энергия
всеобъемлющего распорядителя.
– Ты погоди, Сильва, – сказал Петя,
подходя. – Не гони волну. Там один рюкзак только. А Лизин вот, у меня.
Сильва тут же переключился на Лизу, сграбастал ее, для чего
даже присел, и заплакал мгновенно и легко, как-то по-женски, не стесняясь.
Послал же бог такое бурное сердце…
– Все, Лиза, все… бросила нас Висенька…
Сильва Жузеппович Морелли (именно так) был сыном черноглазой
вертихвостки из итальянской дипмиссии, эвакуированной в Куйбышев в годы Великой
Отечественной войны.
Родив здесь Сильву от повара миссии, та вскоре, совершив
немыслимый карьерный кульбит, выскочила замуж за помощника консула и укатила с
новым мужем в Милан, забыв прихватить сына с собой. Красавец парнишка был
пристроен в местный детский дом, вскоре начисто забыл итальянский, окончил
школу и всю жизнь проработал в стройтресте. Он считал себя настоящим русским,
хотя, случалось – жизнь-то, она всякая, – страдал и за армян, и за жидов,
и даже за цыган; и хотя Лизина тетка все гнала его в Москву, в посольство
– искать правду на склоне лет, – тот упирался и никаких шагов по розыску
итальянских родственников не предпринимал. С теткой они крепко дружили, так что
эти слезы были и искренни, и трогательны.
– Вот так, – приговаривал он, утирая голубым
платком свежевыбритое лицо оперного тенора. – Вот так-то… В один присест,
Лизонька, твоя тетя скончалась… Говорила по телефону да так с телефоном и
упала. А я…
– Рюкзак приехал, – сказала Лиза, и Сильва,
расталкивая пассажиров, ринулся к ленте сволакивать пузатый высокий Петин
рюкзак, из тех, с каким матерые туристы ходят в многодневные походы.
На развилке Московского шоссе Сильва притормозил и спросил с
внезапным азартом:
– Поехали старой дорогой, а? Чехоньки вяленой купим… Я
там у Виси пивка в холодильник забил, а как с чехонькой, будет самое то!
– Езжай как знаешь, – сказал Петя.
– Старой, старой! – энергично закивал Сильва. Он
снял ушанку, и забубенные эстрадные кудри рассыпались по воротнику старого
драпового полупальто.
– Намотаем еще с десяток кэмэ, зато берег Волги
увидите, церквушка там красавица на Царевщине, ну и чехоньку на рынке
прихватим… Ты в прошлый раз-то видал – у нас на Царевом кургане памятный крест
установили? Лиза, слышь? Памятный крест щас увидим…
Лиза сидела за его спиной, молча разглядывая унылые,
заваленные снегом поля, и дачные массивы, да рекламные щиты вдоль дороги,
предлагавшие совершенно ненужные в человеческом быту вещи: какой-то пропилен,
минеральные удобрения, асфальтоукладочные катки…
– Я говорю, слышь… – Сильва поднял глаза, пытаясь
в зеркальце заднего обзора отыскать ответный Лизин взгляд. – Вот смерть,
да? Она ж тютелька в тютельку в день рождения своего померла. Гостей назвала!
Два дня у плиты варила-жарила… А тут хотела с подружкой поболтать, два слова
буквально сказала… брык – и аминь! Холодильник был забит жратвой – ореха некуда
вкатить. И студень, и винегрет, и мясо тушеное, и куры жареные… Не поверишь: мы
ее же студнем ее и поминали!
Слезы опять заструились по его крупному носу римского
сенатора; он их смахивал рукой в вязаной черной перчатке с дырочкой на
указательном пальце.
– Все, все… – повторял, всхлипывая. – Больше
не буду. Не привык еще…
Петя отвернулся к окну. Там, под глухим белесым небом
гипсовыми заготовками тянулись головы, плечи, груди, прочие окружности и части
гигантских продолговатых тел – пространства навеки застывшего снега.
Отвернулся, чтобы Сильва не увидел его лица. Ничего с этим лицом не мог
поделать: он был совершенно и беззащитно счастлив…
…и сейчас продолжал лелеять в себе их утреннее пробуждение –
там, в Эйлате. Это было вчера, сто лет назад, и много воды утекло с той минуты,
как его разбудил хрипловатый заспанный ее голос:
– Что там, солнце?
Он открыл глаза и обнаружил, что ее голова лежит у него на
груди, и сквозь багряный взрыв ее волос гардины цвета абрикоса кажутся
бледно-розовыми… Пульсирующим чутьем понял, что она вернулась, вернулась… и
несколько минут не шевелился, плавясь в истоме невыразимого счастья. Она тоже
лежала тихо, помыкивая какой-то смурной мотивчик, то и дело
прокашливаясь, – тогда тяжесть ее головы мягко пружинила у него на груди.
Снизу доносились шлепки по воде в бассейне, вскипал
восторженный детский визг, взрывалась глухими пулеметными очередями
газонокосилка на травяном склоне, а в паузах всхлипывала с набережной плаксивая
восточная мелодия.
Для начала он осторожно проиграл пальцами нежный матчиш по
ее спине в пижамной куртке. Пижама была им куплена перед самым отъездом в
детском отделе «C&A» на Вацлавской площади: красные улыбчивые рыбки по
нежно-бирюзовому полю (значит, поднималась ночью? она всегда так бесшумна,
всегда умеет на ощупь вытянуть из сумки, рюкзака, чемодана обновку и главное –
чувствует ее, как разведчик с лозой чувствует близкую воду)… Затем предпринял
вылазку посмелей: соорудил из ладони большую влюбленную рыбину, и та довольно
долго опасливо плескалась в районе пижамной курточки, пугливо взлетая и зависая
при малейшем движении; наконец, нырнула в глубину под одеяло, обожглась там о
горячее тело (пижамный низ, видимо, ночью не был найден), вздрогнула и
прикинулась дохлой.
Лиза лежала якобы безучастно, прикрыв глаза, едва заметно
елозя щекой по его груди. Вдруг, отшвырнув одеяло, вскочила на колени,
открывшись сразу вся, в распахнутой стае красных рыбок, с одной, скользнувшей
вниз, заветной огненной рыбкой, что ослепляла его всегда, даже в полутьме;
больно уперлась обоими кулаками в его грудь, и дальше они уже поплыли вместе…
согласными подводными толчками и плавными поворотами, и взмывами, и медленными
зависаниями; и внезапной бурной погоней друг за другом в бесконечном
лабиринте кораллового света, в шатре ее волос, задыхаясь, захлебываясь, вновь
погружаясь в темную влажную глубину и всплывая к поверхности, проплывая друг
над другом в тяжелом литье медленных волн, и его слепые губы все не верили, и
доказывали себе, и не верили, что это ее плечи, ее плечи, ее шея, ее губы, ее
плечи… пока наконец их не вынесло на берег, и они очнулись в луже абрикосового
солнца, бурлящего свои потоки сквозь занавеси прямо на огромную, истерзанную
штормом кровать…