– Погубят они нас, – вдруг тихо сказал Григорий, не
отрываясь от щелочки, в которую следил за разбойниками. Это были первые слова,
что он произнес за долгое время, и Маша медленно перевела на него опухшие от
слез глаза. – Сушняк, хворост носят…
Маша с трудом встала на затекшие ноги и приникла к другой
щелке.
И верно – действия разбойников не оставляли сомнения в их
намерениях! Видимо, отчаявшись вышибить двери и окна, которые словно бы и
впрямь были заранее рассчитаны на долгую осаду, ватажники решили выкурить добычу,
как бортники выкуривают из гнезда лесных пчел. Они обкладывали сушняком стены
избушки, оставляя, однако, свободной полосу на крылечке – на тот случай, если
осажденные решат, наконец, сдаться.
Маша следила за спорыми движениями разбойников, за мельканием
одинаковых соломенно-рыжих голов, напоминающих охапки сухого липового лыка, – в
этой одинаковости было нечто завораживающе-жуткое! – и все яснее понимала ужас
и безнадежность своего положения. Ох, не миновать, по всему выходит, не
миновать ей сей горькой чаши! Верно, бог решил наказать ее за блудные желания –
вот и наслал на нее такую напасть.
Да, пришло время расплаты за греховные мысли, недопустимые
для девушки ее возраста и положения. Не смешно ли, что гордячка графиня,
отвергшая любовь егеря потому, что он ей не ровня, теперь достанется грязным
мужикам? И поделом, поделом ей!
Маша уткнулась лбом в сырое дерево.
Сама погибнет и Григория погубит. Его-то за что? Он-то чем
здесь виноват?! Разве только тем, что появился на тропе не вовремя, помешал
тому мужику взять свое. Не появись тогда Григорий, разбойники, натешившись, уже
ушли бы, кинув свою игрушку, и только Машино дело было бы выбирать – идти сразу
топиться в болото или попытаться жить; но только она одна была бы жертвою! А
теперь… Экая глупость! Уж лучше бы ей тогда, под яблонями, упасть на траву с
Григорием, отведать этой запретной сладости, чем теперь отдать свое нетронутое
девичество на растерзание рыжебородым чудищам!
– Ну, вот чего, голубки́! – бросив у крыльца новую
охапку сухих листьев, проревел высокий, статный мужик, верно, предводитель
разбойников, может быть, даже сам Честной Лес. – Вы там еще поворкуйте,
посоображайте, а мы покудова пообедаем чем бог послал. Но глядите! Лишь только
последний кусок проглотим, так за вас и примемся! – На последних словах он
вдруг дал петуха, закашлялся, и Маша подумала: какие странные голоса у всех
этих разбойников – какие-то утробные, ненатуральные, словно бы они нарочно
стараются говорить таким страшным басом!.. Впрочем, сия никчемушная мысль тут
же и ушла. И Маша тоскливо задумалась о своей участи, с которой постепенно
начинала смиряться.
Сведения ее о любодействе были весьма неопределенны,
воображаемые сцены далеки от действительности, однако она нередко слышала –
краем уха, конечно, таясь! – рассказы дворовых девок о том, как Симку, Нюрку,
Ольку ли какую-нибудь «ссильничали» то ли после посиделок, то ли в лесу, когда
отбилась от подруг. Ну а уж о пугачевцах до сих пор ходили россказни, как они
целыми отрядами брали баб да девок без разбору, что богатых, что бедных. И
ничего! Ни разу не слыхала Маша о том, чтоб какая-то девка утопилась или удавилась
с горя! Насильничанье было, конечно, обстоятельством позорным, да как-то
забывалось в деревенском обиходе, ну а уж если о нем никто не знал, если
молчали обидчик и жертва… Маловероятно, что слух о происшествии с Машею дойдет
до Любавина: ну, поимели мужики непотребно девку, да и пошли своей дорогою. И
если ей удастся перетерпеть боль и унижение, все скрыть, смолчать – тогда,
может быть, удастся когда-нибудь все забыть!.. Она взмолилась богу, отчаянно
выторговывая у него две уступки: остаться бездетной после этой ужасной случки и
жизнь Григория.
На миг улыбка надежды тронула ее запекшиеся от слез губы, но
тут сдавленный голос Григория прервал ее задумчивость:
– Не бывать этому, пока я жив, поняла?!
Маша встрепенулась. Григорий стоял перед ней подбочась,
гневно сверкая глазами.
– Ты что же это задумала? – прошипел он. – Себя, как тряпку,
этим подлюгам кинешь, а мне как потом жить? Нет уж, будем пробиваться с боем!
Он выхватил охотничий нож, и слезы вновь навернулись Маше на
глаза, так бесконечно дорог был он ей сейчас в своей безрассудной, безнадежной
отваге! Она не питала никаких надежд на спасение, но как согрело сердце это
желание Григория: лучше умереть – однако не покупать жизнь ценою ее позора!
Она глядела на него с восхищением, тихонько всхлипывая, но
не замечая слез. А он вдруг отшвырнул нож, шагнул к Маше и порывисто обнял ее,
уткнувшись в корону растрепанных кос.
– Бедная моя, милая! – зашептал он прерывающимся шепотом, и
Маше показалось, что Григорий с трудом сдерживает слезы. – Красавица моя,
желанная! Что гоношусь-то я попусту? Ну, одного уложу из этих нехристей, ну,
другого… Нет, не сладить со всеми пятью! Не миновать мне лютой смерти, а тебе,
моя лебедушка белая, их грязных лап! Ох, судьба, ох, кручина!
Он отчаянно замотал головой и со стоном вновь уткнулся в
Машины волосы.
– Что ж, знаю, живут девки и после таких надругательств, а
как подумаю, что тебя, милую, нежную, яблочко сладкое, да недозрелое, первым
отведает мужло премерзкое!.. Я, я мечтал об том денно и нощно, жизнь бы за то
отдал, не задумываясь… – Он задохнулся.
Маша стояла недвижно, только сглотнула комок, закупоривший
горло. Как легко стало вдруг у нее на сердце! Конечно, Григорий прав, прав. Ей
будет куда легче выдержать злое насилие, если первым будет у нее он – нежный,
любящий, любимый! Да, в это страшное мгновение Маша истинно любила Григория, и
это помогло ей поднять голову и коснуться губами его губ.
Он задрожал весь, и сердце его заколотилось так, что
передало трепет свой Машиному телу. Она враз забыла, что этот шаг ее – всего
лишь уступка злой судьбе, и ощущала одно лишь желание, такое же пламенное, как
и то, что сжигало Григория.