Больше всего на свете золотистая Эрле любила скачку с
препятствиями, а не ровный, спокойный бег по просторным волжским берегам.
Извилистые лесные тропы и поваленные стволы привлекали ее куда больше; ну а
Маша ради нее готова была смириться с сырым зеленым полумраком. Матушка умоляла
ее не ездить одной, без сопровождающих, но вот беда: в имении не было ни одного
коня, который сравнился бы в скорости с Эрле, – ни одного, кроме Алешкиного
Зверя, но то был истинный зверь: идущую рядом лошадь он норовил искусать до
крови и даже нежная прелесть Эрле его не смягчала. Егеря тоже не могли
сопровождать молодую графиню: Григорий никому из них не доверил бы ее
безопасность, а может быть, втихомолку ревновал эту горячую штучку уже ко всем
подряд. Сам он верхом не ездил: как известно, лошади его не терпели. Вот так и
получалось, что Маша ездила обыкновенно одна. И доездилась!
Она направила Эрле по обычной тропе: через березовую рощу,
потом сквозь ельник, сменявшийся чахлым лиственничником, – в объезд болота, к
заброшенному охотничьему домику. Это была немного мрачноватая, но красивая
тропа. Однако день выдался хмурый, бессолнечный; над папоротниками стелился
серый туман, то и дело выползавший на тропу. Серые призрачные фигуры колыхались
и над болотом – жутковатое зрелище. Да еще и разбухался бухало
[18], словно бы
отмеряя каждый скок Эрле; да выпь поскрипывала в камышах. Кататься расхотелось…
Эрле охотно не пошла на второй круг и резко свернула на тропу, ведущую к дому.
Тут выпь наконец не выдержала, заорала что было мочи, издав мучительный, точно
бы предсмертный вопль! И случилось нечто диковинное: поперек тропы рухнула
корявая лиственка – рухнула, словно испугалась этого ужасного крика. Эрле
запнулась только на мгновение, потом вздыбилась – и сразу же взяла препятствие,
как бы даже и не заметила его, и полетела дальше, подгоняемая страхом, легкая,
освободившаяся от своей ноши, – ибо всадница не удержалась в седле и осталась
лежать, подкатившись под лиственничный, утыканный сломанными сучьями ствол.
* * *
Она очнулась оттого, что чьи-то руки грубо тащили ее по
земле. Открыла глаза – и едва успела отвернуться от острого сука, норовившего
пропороть ей щеку. И сразу все вспомнила; загудело от боли тело. Маша со стоном
приподнялась, пытаясь оторвать от себя эти жесткие, злые руки, которые тащили и
тащили ее, хотя угрожающие ветки лиственницы остались уже позади, – и дыхание у
нее пресеклось, когда она увидела совсем рядом потное, чумазое мужичье лицо в
обрамлении соломенно-рыжих волос и кудлатой окладистой бороды.
Честной Лес!
На мгновение Маша снова лишилась сознания, но тут же и
очнулась, потому что горячая пятерня больно сдавила ей грудь.
Маша завопила что было сил, а мужик только хрипло
рассмеялся.
– Кричи, кричи, птаха! – закатывался он. – Как раз со всего
леса сюда мои подельники и слетятся. То-то потешимся!
Маша онемела, зажмурилась, но когда мужик резко рванул на
ней платье, оголив грудь, она снова испустила истошный крик – и захлебнулась,
когда пятерня стиснула ей горло. Другой рукой мужик взялся за свою одежду, но
вдруг глаза его изумленно выпучились, он замер, постоял, качаясь вперед-назад,
а потом тяжело рухнул ничком, едва не придавив Машу. И к ней склонилось
бледное, с потемневшими глазами лицо Григория.
– Машенька, душенька! – прошептал он, задыхаясь. – Он ничего
тебе не сделал, нет?
Это было похоже на чудо… хотелось броситься к нему,
прижаться, но Маша сидела, схватившись за горло, не в силах слова молвить.
Григорий прижал ее к себе, обхватил, чуть покачиваясь, словно баюкая,
забормотал:
– Ничего, уже все прошло. Тише, тише…
Но едва только Маша расслабилась, притихла в его объятиях,
как Григорий отстранился и замер, насторожившись: совсем рядом раздался волчий
вой – заливистый и протяжный, оборвавшийся… о господи, оборвавшийся раскатистым
хохотом!
– Оборотень! – шепотом вскрикнула Маша.
Григорий рывком поставил ее на ноги.
– Нет, – сказал он, – не оборотень. Это Честной Лес! Бежим!
Они кинулись было по тропинке, надеясь перелезть через
поваленное дерево, но из лесу вывалилась на тропу высокая фигура, выдергивая
из-под пояса топор. Еще кто-то ломился сквозь чащобу, чужие голоса
перекликались слева и справа. Григорий попытался улыбнуться в ответ на
отчаянный Машин взгляд, но у него ничего не получилось. Глянув еще раз на тропу
и сокрушенно покачав головою, он бросился бежать кругом болота, волоча за собою
Машу, направляясь к охотничьему домику. Сзади свистали, орали, улюлюкали – все
ближе, ближе… Погоня уже дышала в затылок, когда беглецы наконец влетели в
избушку, с силой захлопнув за собой тяжелую бревенчатую дверь и наложив на нее
мощный засов.
Маша так и села, где стояла, а Григорий забегал по домику,
закрывая два окна крепкими дощатыми щитами. В избушке сгустился полумрак, Маша
судорожно, со всхлипом, перевела дух, и Григорий тотчас оказался рядом, обнял,
прижал к себе, сам тяжело, запаленно дыша. Но даже громкий стук его сердца не
мог заглушить насмешливого окрика:
– Эй, добрый молодец! Выкинь нам свою девку, – а сам иди
подобру-поздорову. Жив останешься! Ты нам не надобен! А хоть – заберешь потом,
что после нас останется. Отвори дверь-то, слышь?
* * *
Шло время. Бессолнечный, серый денек, должно быть, уже
перевалил за полдень. Не меньше часа Маша с Григорием томились в заточении.
Иссякли уже слезы, только жгло измученные глаза и горели
щеки. Она тихо сидела, подтянув колени к подбородку, и безнадежно, невидяще
смотрела на Григория, который понуро стоял у заложенного щитком окошка.
Гнилые словеса доносились из-за двери непрестанно, и Маша
уже устала пугаться от этих намеков, – мол, кто из разбойничков будет «еть» ее
первым, кто последним, что и как именно они сделают с нею. Грубые, мерзкие
выражения уже не оскорбляли ее слуха. Но настойчивость рыжебородых была
поразительна! Причем они постоянно повторяли, что, натешившись, Машу сразу же
отпустят, зла против нее они не держали никакого, и постепенно вся их
неутоленная алчность обратилась в злобу против княжеского егеря, коего они
признали в Григории, – видать, успел он им крепко насолить, уничтожая
самострелы!
И мало-помалу зазвучали новые речи: ждет Григория самая
лютая казнь, когда удастся проникнуть в дом, но если «девка-красавица» выйдет к
ним сама, добровольно, то ему только дадут раза по морде – и тоже отпустят. И
опять, и опять твердили это, снова и снова, однообразно, тупо, докучливо,
словно разъяренные осы; жаль только, что от их криков нельзя было отмахнуться,
как от надоедливого жужжания.