— Много было в мире пессимистических прогнозов, — сказал Субоцкий. — Мало истинных борцов за освобождение народов Европы от коричневой чумы фашизма.
— Вот именно! Это общеизвестные прогнозы современной буржуазной футурологии, которые даже за рубежом… — Кремнев чувствовал, что он оказался не на высоте в этом споре, и спешил восстановить свое с таким трудом созданное реноме. — Ведь этим пророчествам тысячи лет… А между тем необратимые процессы показывают…
— Вот именно, — сказал Денисов. — Вот вам, товарищ паникер, наши молодые люди, теоретически подкованные кадры, с ними вы и поспорьте… Что вы скажете?
— А где же он? — растерянно сказал Субоцкий.
— Нет его…
Кремнев засеменил назад, заглянул за угол, но толстяка в длинной рубахе не было и там.
— Исчез, — растерянно сказал Кремнев. — Я чувствовал, что тут что-то неладное…
— В голове неладное у некоторых молодых людей, — сказал Денисов. — Начитаются черт-те чего… Много мы еще выпускаем такого, чего не нужно.
«А того, чего надобно, нет…» — подумал Кремнев, но строка Северянина его не развеселила.
— Ладно. Пойду вздремну после обеда, — сказал Денисов. — Утомили меня споры-разговоры. А тут все же отпуск, отдых, передых… Общий привет!
— Вы думаете… — сказал Субоцкий, когда они остались вдвоем.
— Да у меня просто сомнения в этом нет, — сказал Кремнев. — Провокатор. Это совершенно ясно. Вот у нас в Ленинграде…
— Отойдем от корпуса, — предложил Субоцкий. — Да. Так что в Ленинграде?
Они помолчали, потому что уже раз пять обсуждали все, что произошло в Ленинграде. И вообще по части информации вряд ли кто мог переплюнуть Субоцкого.
— Значит, вы его тоже не знаете, — упавшим голосом сказал Кремнев.
— Лицо мне как будто знакомо, — сказал Субоцкий. — Попробую до обеда навести справки. Так вы думаете, что это…
Кремнев костяшками пальцев постучал по стволу дерева, так, словно они находились в пределах слышимости, но вне пределов видимости.
— Более того, провокатор, — сказал Кремнев. — Как-нибудь уж мы, ленинградцы…
— Да-а-а… — вздохнул Субоцкий. — Попробую выяснить что-либо. Не прощаюсь.
* * *
Море стало сиреневым, оно темнело все больше и больше. Дети на берегу мирно строили замок. Как назло, и мальчишки на соседней скамье не орали сегодня Высоцкого, а пели что-то очень тихое, про глаза, про какую-то хорошую девочку. И все вместе: нестерпимо нежное коктебельское море, детский лепет на пляже и этот гитарный лепет подростков — надрывало душу Сапожникову. Марина ушла слушать стихи к Евстафенке, она жила очень напряженной интеллектуальной жизнью, а он… Он не писал пейзажей, не делал заказанных ему издательством набросков к Метерлинку, он был скотина, которая только могла терзаться низкими подозрениями, идя при этом навстречу каждой гадости.
Мальчики перестали играть. Они поставили гитару у скамейки, дружелюбно попросили у Сапожникова покурить. Он протянул им сигареты: хотят курить — пусть курят, кто он такой, чтобы их поучать. Знакомый голос вызвал у него дрожь.
— Всегда без спутников, одна….
Он с трудом заставил себя ответить на приветствие Роберта (в конце концов, этот человек не виноват. Сапожников сам виноват, только сам), а Роберт сразу усек его настроение и пошел дальше. «Пошел дальше со своим Блоком… — подумал Сапожников. — А почему, собственно, Блок?»
Он попросил у мальчишек гитару, потрогал струны, тихонечко запел, растравляя себя понемногу:
Я не только не имею права,
Я тебя не в силах упрекнуть
За мучительный твой, за лукавый,
Многим женщинам сужденный путь…
— Клевые стихи, — сказал один из мальчишек.
— С размером у него чего-то… хромает размер… — сказал второй.
— Вообще, сопли, — сказал третий.
Вместе ведь по краю, было время, —
пел Сапожников, —
Нас водила пагубная страсть,
Мы хотели вместе сбросить бремя
И лететь, чтобы потом упасть…
— У Клячкина лучше, — сказал первый пацан. — Помнишь?
— Время, бремя, стремя… — сказал второй.
— По этой части лучше нет Окуджавы, — сказал третий, но девочка оборвала их:
— Помолчите вы, не мешайте.
Эта прядь — такая золотая, —
пел Сапожников, —
Разве не от старого огня?
Страстная, безбожная, пустая,
Незабвенная, прости меня!
— А ничего, — сказал первый. — Со слезой…
— Есть кое-что, — сказал второй. — Малый не без способностей…
— Нельзя мужчине так унижаться, — сказал третий.
— Так он же ее любит! — воскликнула девочка. — Неужели вы не понимаете?
* * *
С тех пор как он познакомился на пляже с курносой Тонечкой из Ленинграда, день писателя Работяну был заполнен до предела. И это была счастливая заполненность, она не тяготила его. Напротив, впервые за последние годы он почувствовал себя удачливым, сильным, почти здоровым и почти молодым.
Конечно, купание, отдых, массаж, зарядка играли свою роль, но главное было ощущение успеха, умиленность, вероятно, даже любовь, во всяком случае, он готов был — и делал это неоднократно в течение их совместного дня и ночи — поклясться ей в любви. Собственно, Работяну и был молодым, ему недавно перевалило за сорок, однако в последние годы он все чаще чувствовал себя усталым, зато теперь… Каждый день сулил новые радости. Работяну был неистощим на выдумки — они фотографировались, ездили на экскурсии, стреляли в тире, жарили шашлык в горах на костре, без конца отмечали какие-то забытые Богом и людьми празднества в местной «Элладе». И Работяну рассказывал ей занимательные истории о военных приключениях, которые он почерпнул из вполне закрытого архива, работая над новым романом; он рассказывал ей о разных смешных случаях из жизни кишиневского и даже московского литературно-художественного бомонда, иногда также о своих неудачных браках (он был добрый человек, обреченный на семейные неудачи). А Тонечка грела на солнце свою очаровательную курносую мордашку или полную спинку, приглядывала за ребеночком (ребеночек был всегда при них), слушала (или не слушала) его и по-настоящему отдыхала, без всяких этих страстей-мордастей.
Конечно, между ними была неизбежная близость, и она даже подумывала о том, какой он ненавязчивый и приятный мужчина, но никаких сильных потрясений эта связь в ней не вызывала. Несмотря на это, ей приходила иногда в голову очень сумасшедшая мысль о том, что можно было бы даже выйти за него замуж: так он влюбленно и преданно смотрит на нее, так радуется, когда удается ей угодить, так готов на большее, на еще большее, и еще, и еще. Мысль, конечно, вполне сумасшедшая — ни с того ни с сего бросить мужа, развод, ребенок, родители, суд, и все такое, и при этом еще никакого безумства любви, просто так — взять да и сделать, а что, может, как раз в этом и будет ее счастье — вот он говорит, поедем туда, поедем сюда, ребенка отдадим в лучшую что ни на есть школу, буду растить девчонку высоко грамотной и сознательной, а уж винища там у них, в этом Кишиневе, фруктов и винограду, солнышко, не в этом, конечно, счастье, хотя черт его знает, в чем оно, вон с тем, в Москве, любовником, уж такое, казалось, счастье, а все, пых и нету, поминай как звали, муж, конечно, грех жаловаться, он и любит ее, и все, а тоже иногда попросишь о какой-нибудь малости, пускай даже немножко роскошь, пускай перед получкой, не может же молодая женщина все только, что разумно, и никаких, никаких особенных радостей, пока еще она молода и хороша собой, хоть что-нибудь такое, этакое, что-нибудь, нет, только знай — дом, работа и один раз в году отпуск, только и погулять…