— Я думаю, вы можете прочесть, Лиля. Раз стихи написаны, они существуют уже не только для вас или для меня… К тому же, — он сделал довольно элегантный реверанс в сторону Евстафенки и Марины, — здесь ведь живут писатели.
(«Что за идиот… — Марина прикусила губу. — Ну хорошо, меня он не знает, но Евстафенку-то должен. Откуда их набежало всяких, о Господи…»)
— Да, мы поэты, — сказал Евстафенко с достоинством. («Боже, как просто он держится, такой человек, ведь мог бы…»)
— И вы тоже? — Серенькая мышка с нескрываемым любопытством разглядывала Марину.
(«Ну да, баба она и есть баба, никогда другой женщине красоты не простит».)
— Непохоже? — Марина криво усмехнулась. — По-вашему, мы должны быть какие-то особые люди, похожие на монахов…
— Нет, — сказала та, кого звали Лилей. — Просто путь искусства — путь избранных людей, умеющих претворять воду в вино… — Глубокий голос ее дрожал, и Марина заметила, что Евстафенко смотрит на нее неотрывно.
— Хорошо сказано, — кивнул Евстафенко.
— Я всегда преклонялась перед этими людьми, — продолжала Лиля робко, словно извиняясь, и вдруг обернулась к Марине. — Прочтите вы что-нибудь… Я так робею. Сначала вы…
Евстафенко тоже обернулся к Марине («Наконец-то соизволил…»), сказал серьезно и просто:
— Почитай. У тебя прелестные стихи.
Марина не решилась читать взрослое и экспериментальное, черт его знает, кто эти плебеи и что они поймут. Она решила прочесть самое надежное, апробированное, детскую «Собаку-абаку». В этом был еще и чисто женский расчет: она знала, как нравится Евстафенке, когда она становится этаким огромным грудастым ребенком.
— «Собака-абака», — сказала она громко и убедительно, как тысячу раз говорила с эстрады дворцов пионеров и детских садов.
Жила была собака, огромная абака,
И поднимался в небо ее огромный хвост.
Он поднимался в небо и даже выше неба,
А дать бы бедной хлеба,
Он вырос бы до звезд…
Марина кончила и удрученно посмотрела на соседей. На черта она читала им? Как это могут понять люди, которые так далеки от поэтического подвала на Каланчевке, от блистательных эротических абсурдов Алены Гвоздиловой, от пародий Шапировского, от матерных импровизаций Мылина, наконец, от ее собственного голодного послевоенного детства? Для таких людей пропадают все нюансы, тонкий и абсурдный юмор, пусть бегут Доризо читают и Юлию Друнину, туда им дорога. Вон, гляди, как они растерялись оба…
— Да-а… — сказал толстенький сосед и снял запотевшее пенсне («Боже, еще и пенсне нацепил, с таким рылом — и пенсне, чего только плебеи не придумают, чтоб поближе к нам, к интеллигенции»). — Женская лирика… она всегда была… менее обременена идеями… («Боже, а язык-то какой канцелярский, профорг, наверное…»), но более глубока…
Серенькая мышка в упор посмотрела на своего друга, и он стушевался еще больше. Потом нагнул голову, словно собираясь бодаться, надел пенсне и сказал:
— Что ж… для меня всегда было идеалом («Господи, да кто ты такой, чтоб судить…») и в неценном найти ценное, и в неудачном открыть тайну неудачи… чтобы помочь… — Он закончил совсем тихо, так тихо и виновато, что Евстафенко пришлось подбодрить его.
— Ничего, ничего, валяйте, — сказал Евстафенко, но тут Марина крепко сжала его колено, и он понял, что ему пора выручать ее. — Ну а что, собственно, вы? — сказал он с молодым задором, за который так любили его на больших комсомольских стройках. — Вот вы! Может, вы почитаете свое… — Он обращался к серенькой мышке, и она вся сжалась, затрепетала, собралась в комочек, и оттуда, из комочка, донесся едва слышный, трепещущий голос, который после первой же строки стал слышнее, и глубже, и еще трепетней:
С моею царственной мечтой
одна брожу по всей Вселенной,
с моим презреньем к жизни тленной,
с моею горькой красотой…
(«Боже, какая наглость, чья бы корова мычала, и эта, доска — два соска, ни сиси, ни писи, тоже о своей красоте, — вот уж Богом обиженная, занималась бы арифметикой в начальной школе, и ведь уверена, что найдутся мужики, которые — куда вообще мужики смотрят, верно говорят, что только захотеть, всегда их может убедить та, которая в себе уверена…»)
Но спят в угаснувших веках
все те, кто были бы любимы,
как я, печалию томимы,
как я, одна в своих мечтах.
(«Ишь как Евстафенко на нее уставился, сейчас оставь их одних — и понеслась. И стихи какие-то бесконечные, она думает, что Марина, мол, встанет и уйдет, черта с два. Сапожников теперь еще часа два с Глебкой по Карадагу прошляется, так что никуда я не пойду, не для тебя столько труда загублено, не думай, голубушка».)
И я умру в степях чужбины,
не разомкнув заклятый круг.
Голос Лили дрогнул, перешел в едва слышный шепот:
К чему так нежны кисти рук,
так тонко имя Черубины!
Марина повернулась к ним спиной, она знала, что не двинется с места, однако произошло что-то нехорошее. Нет, она никогда не сдавалась, и она не уступит сегодня, потому что это просто абсурд, какой-то театр абсурда, как говорит Шапировский, а-ху-ху-не-хо-хо, спрашивает в таких случаях Мылин, или как у Алены Гвоздиловой в стихах: не угодно ли вам цыпленка в шоколаде… А эта все читала, читала, теперь уже шепотом, дистрофичка несчастная, что она там бормочет:
В слепые ночи новолунья
Глухой тревогою полна,
Завороженная колдунья,
Стою у темного окна…
Стеклом удвоенные свечи…
(«Ну да, теперь все при свечах, научились, теперь у всех поп-арт из подворотни и свечи, поднатаскались, никто и не вспомнит, что у них в подвале на Каланчевской у первых были свечи и швейная машина „Зингер“ с помойки…»)
В темно-зеленых зеркалах
Обледенелых ветхих окон
Не мой, а чей-то бледный локон…
(«А жалко все же, что вот так складывается, не по-человечески, и Сапожникова тоже жалко, чего-то он чувствует, мается, но уж он-то ладно, должен платить за свое счастье, сколько лет ничего, ни гугу, а годы идут, и кто это оценит…»)
Кого так сладко ненавижу…
(«Это про кого же она так? Про какую-то женщину. Да, уж чего-чего, а ненавидеть, это наш брат женщина очень даже умеет… А что же мне, любить тебя, что ли, придет вот такая после всех трудов, и когда все у них так хорошо, так по-человечески, настоящая любовь, действительно ведь пара они с Евстафенко, редкий случай — и вот придет такая, доска два соска, а ты изволь, нет уж, не будет этого, скорее ты сама уйдешь, все вы уйдете, чем я с места двинусь…»)
— Они ушли, — сказал удивленно Евстафенко.
— Куда? — спросила Марина, стараясь проявить интерес.